Весь ланч прошел в таком духе: от фривольных шуток над чрезмерно изысканными блюдами резкий крен к расчленению книги; Генри юлил и огрызался, сотрапезники ободряли и крушили, туда-сюда, туда-обратно, и так до минуты, когда все уже было съедено и все сказано. В обертке из любезностей был вынесен приговор: роман скучен, сюжет хил, персонажи неубедительны, их судьба неинтересна, суть потеряна; эссе мелко, бессодержательно и слабо аргументировано, слог дурен. Идея перевертыша раздражающе неумна и стала бы коммерческим самоубийством. В целом безоговорочный провал, не подлежащий публикации.
Наконец ланч закончился, и Генри был отпущен; он вышел как в тумане. Казалось, функционируют лишь ноги, которые понесли его в неизвестном направлении. Вскоре он очутился в парке, удивившем своим видом. В родной Канаде парк был святилищем деревьев. Лондонский парк являл собой нечто иное — ширь изумительной травы, симфонию зелени. Лишь кое-где очень высокие деревья вскинули ветви, словно боясь заступить дорогу необузданному газону. В центре парка мерцал круглый пруд. Было тепло, солнечно и многолюдно. Бродя по парку, Генри стал осознавать, что с ним произошло. Его пятилетний труд приговорили к забвению. Оглушенный мозг подал признаки жизни. Вот что надо было сказать… И еще это… Кем он себя возомнил?.. Да как она смеет?.. В воображении схватка набирала яростную мощь. Генри попробовал дозвониться в Канаду, но жена Сара была на работе и отключила мобильник. На автоответчике он оставил бессвязное душераздирающее сообщение.
В какой-то момент закоченевшие мышцы сладились с бурлившими чувствами: Генри проткнул воздух стиснутыми кулаками и со всей силы топнул ногой, одновременно издав придушенный стон. Это был неумышленный выплеск боли, ярости и огорчения. Соприкосновение ноги с мягкой землей показалось громовым раскатом, который заставил обернуться лежавшую под деревом парочку. Генри изумленно замер. Земля и впрямь дрогнула. Даже недра слышат меня, подумал Генри. Он посмотрел на исполинское дерево, подобное галеону под всеми парусами, музею искусств, разом выставившему всю коллекцию, мечети с тысячью верующих, воздающих хвалу Аллаху. Генри не сводил с него взгляда. Никогда еще дерево так не успокаивало. Любуясь гигантом, он чувствовал, как угасают его злость и отчаяние.
Потом он присмотрелся к публике. Одиночки, парочки, семьи с детьми, компании; люди всяких рас и народностей мирно читали, дремали, болтали, бегали трусцой, играли, прогуливали собак. Тихий солнечный день. Кому тут нужны разговоры о холокосте? Если б в этом умиротворенном стаде нашлись евреи, захотели бы они, чтоб болтовней о геноциде им испоганили славный денек? Кому нужен приставучий чужак, который нашептывает «Гитлеросвенцимшестьмиллионовпылающихдушбожемойбожемойбожемой»? Блин, ведь он даже не еврей, так чего же лезет не в свое дело? Главное — контекст, и он явно ни к черту. Зачем сегодня роман о холокосте? Вопрос закрыт. Примо Леви, Анна Франк и другие уже все сделали — добротно и навсегда.
— К черту… к черту… к черту… — приговаривал Генри.
Мимо прошел парень в скрипучих сандалиях, повторявших вывод сволочного торгаша: «Прыг-скок… прыг-скок… прыг-скок…»
— На фиг… на фиг… на фиг… — бормотал Генри.
Через час он направился к выходу. Вывеска известила, что он бродил в Гайд-парке. Удивительно и забавно. В парк он вошел, клокоча злыми умыслами и обидой, точно мистер Хайд из фантастической повести Стивенсона, а покинул его в образе милого доктора Джекилла.
Генри понял, как надо было ответить историку. Его роман о душе, которую вырвали вместе с языком. Разве не этому, афазии, посвящены все книги о холокосте? По статистике, менее двух процентов уцелевших в нем написали или дали показания о том, что пережили. А те, кто все же об этом поведал, столь точно и достоверно, подобны жертвам инсульта, которые заново учатся говорить, начиная с простейших ясных слогов. |