Там сохранят каждое воспоминание, отчет и рассказ, каждую фотографию и пленку, стихотворение и новеллу. Все это можно отыскать на улице Новолипки, шестьдесят восемь.
— Где она расположена?
— В уголке сознания всякого человека, на декоративной тарелке любого города. Это символ, придуманный Беатриче.
— Почему «Новолипки»? Что за странное слово?
— Расплакавшись, Беатриче подумала: «Ну вот, липкие сопли пустила», а потом сократила фразу.
— Почему дом шестьдесят восемь на этой улице Ну-вот-липкие-сопли-пустила?
— Просто так. Первый попавшийся номер.
Старик лгал. Новолипки была и есть улица в Варшаве, где после Второй мировой войны в доме 68 нашли десять железных ящиков и два молочных бидона, набитые разнообразными архивными материалами. В них были монографии, свидетельства, схемы, фотографии, рисунки, акварели, вырезки из подпольных газет, а также официальные документы — указы, плакаты, продуктовые карточки, удостоверения личности и прочее. Громадный документальный материал оказался подробной хроникой жизни и запрограммированной смерти Варшавского гетто с 1940-го по 1943 год, когда после восстания узников оно было уничтожено. Под руководством Эммануэля Рингельблюма свидетельства собрала группа историков, экономистов, врачей, ученых, раввинов, социальных работников и людей других профессий. Обычно они встречались по субботам и потому дали своей группе кодовое название Онег-Шаб-бат, что в переводе с иврита означает «субботняя радость». Большинство из них погибли в гетто или в процессе его ликвидации.
Теперь Генри точно знал о цели таксидермиста: адрес и отчаянное время неопровержимо доказывали, что посредством холокоста он говорит об истреблении животного мира. Обреченным бессловесным тварям он дал четкий голос обреченных людей. Через трагедию евреев представил трагическую судьбу зверей. Аллегория холокоста. Отсюда неутолимый голод Вергилия и Беатриче, их страх и неспособность решить, куда идти и что делать. Генри вспомнил рисунок с «жестом Кошмаров»: начальное движение очень напоминало первую фазу фашистского салюта.
Судьба свела Генри с автором-мучеником, который был занят именно тем, что три года назад он сам отстаивал в своей отвергнутой книге: с иной точки зрения представлял холокост.
— Может, прочтете еще какую-нибудь сцену? — сказал Генри. — Давайте с этого начнем.
Таксидермист молча кивнул. Потом взял пачку листов, прокашлялся и размеренно начал:
Беатриче: Ведь я не рассказывала, что со мной случилось, правда?
Вергилий: Что? Когда?
Беатриче: Когда меня схватили.
Вергилий (беспокойно): Нет, не рассказывала. Да я и не спрашивал.
Беатриче: Хочешь услышать?
Вергилий: Если тебе это нужно.
Беатриче: Хоть одна живая душа должна узнать, чтобы событие не кануло в безмолвие. Кому ж еще рассказать, как не тебе?
Пауза.
Запомнился первый удар. Сразу что-то навеки погибло, рухнула основа веры. Если человек умышленно швыряет на пол изящную чашку майсенского фарфора, почему бы не расколошматить весь сервиз? Какая разница, чашка ли, супница, если ему плевать на фарфор? После первого удара во мне что-то разбилось, подобно чашке. Ударили походя, но сильно и хлестко, прежде чем я успела назваться. Если такое возможно, значит, может быть еще хуже. В самом деле, как им остановиться? Один удар — бессмысленная точка. Нужна линия, которая, соединив точки, придаст им цель и направление. Первый удар требовал второго, затем третьего и так далее.
Меня вели по коридору. Я думала, в камеру. Все двери были закрыты, кроме одной, из которой падал неровный квадратик света. «Ну вот, наконец-то», — беспечно сказал сопровождавший меня юноша, словно мы ждали автобуса. Сняв китель, он закатал рукава. Высокий, костлявый. |