Выбирая, в какое же из жилищ вторгнуться, писатель медленно шел по коридору, прислушиваясь. Любое действие должно сопровождаться звуками. По звуку часто можно определить и характер происходящего. А это важно, чтобы не попасть в крайне неловкое положение. У Истомина не было иллюзий насчет того – на какого рода действия он мог тут напороться, помимо всяких электронных или механических фокусов. Пресловутое яблочко с древа познания тут, полагал он, было давно уже разъедено.
Он был примерно посреди коридора, когда звук и в самом деле донесся до его слуха.
Снова тот самый звук: не звонкий, не глухой. Не металлический и не от удара пластика о пластик. Если бы он исходил из каюты, Истомин снова без колебаний определил бы его, как глубокий и продолжительный вздох. Очень глубокий и очень продолжительный. Люди так не вздыхают.
Но шел он явно не со стороны кают, а с противоположной. От синтезатора, или, может, даже из салона.
Или... Или, пожалуй, это могло быть звуком, сопровождающим кратковременное истечение воздуха из какого‑то корабельного помещения в пустоту; но не сквозь небольшую щелку – тогда это был бы уже свист, – а через открывшуюся на секунду дверь, которая вела бы в пустоту.
И одновременно со звуком снова возникла – на какие‑то полсекунды – уже знакомая вибрация, неприятная, как болезненный озноб. Что же они такое там делают? Совсем спятили?
Истомин на всякий случай остановился и глубоко вдохнул воздух. Нет, дышалось нормально. Тем не менее он, пользуясь старинным приемом, послюнил палец и поднял его, чтобы убедиться, что в коридоре нет никакого ветра, который означал бы пусть небольшую, но все же утечку воздуха.
Ветра никакого не было, писатель успокоился и двинулся дальше.
Дверь синтезатора была ближе, писатель подкрался и осторожно заглянул. Там было пусто, прибор отключен, как и полагалось на ночь.
Тогда он вернулся ко входу в салон и, преодолевая нежелание, нажал кнопку открывания.
Створки, однако, и не шелохнулись. Механизм то ли вышел из строя, то ли был принудительно отключен.
Истомин почувствовал, что беспокойство его вновь возникло и все усиливается. Первым, пришедшим в голову, оказалась нехорошая мысль о том, что может происходить среди ночи в салоне, раз уж туда и войти нельзя: для парочки хватило бы места и в каюте, а если уж понадобилось запираться в салоне, то там не двое предаются черт знает чему, а целая куча – хотя жили в турмодуле, кроме прочих, и совсем еще малолетки. Это же... Это...
Вероятно, только одним могли быть вызваны такие мысли: слишком надолго затянулся для него монашеский период – а всю предыдущую жизнь, в которой еще не было корабля и межгалактической пустоты, писатель не страдал аскетизмом. И психика все чаще уподоблялась стрелке компаса, указывающей, как ни крути, все на одно и то же. Он и сам это чувствовал, однако иногда – лишь задним числом, то есть далеко не сразу.
Так или иначе, в это мгновение он и не подумал заниматься самоанализом. Он просто испугался. Потому что на самом деле был достаточно старомодно воспитанным и законопослушным человеком, хотя со стороны, возможно, порою и выглядел совсем иным. И именно этот испуг скорее всего заставил Истомина забыть о его не очень приспособленном для визитов наряде (он ведь направился сюда лишь чтобы убедиться, что нигде не горит, не течет и не рушится, а вовсе не для переговоров), а заодно – и о принятых нормах приличия, которые следует соблюдать даже когда общаешься с малышами. Вот почему писатель, не потрудившись постучаться, толкнул плечом ближайшую каютную дверь – почти напротив закрытого входа в салон, – за которой звучала музыка – или, может, не совсем музыка, к какой Истомин привык, но, во всяком случае, нечто, обладавшее медленным ритмом и какой‑то пусть монотонной, но несомненно мелодией.
Итак, он толкнул дверь каюты и вошел. Остановился на пороге. |