Изменить размер шрифта - +
Да иной раз, пробираясь чуть видною в траве колеею проселка,

натыкались они на пустынный колодезь, до того глубокий, что не было видно его дна, как туда ни смотри. Встречные чумацкие обозы они обходили, а

к одиноким пахарям в степи приближались. Подойдут, особенно вечером, к огоньку, Милороденко поклонится, подсядет на корточки к маленькому

костру, заговорит, посмеиваясь и смотря по своему обычаю в ладони, перебросит с руки на руку уголек, закурит трубочку, и сейчас начинаются у

него расспросы и шутки.
   — Что, от панов? Панские? — спросят его.
   — Панские! — скажет и зальется смехом Милороденко, передавая анекдоты о хуторских невзгодах.
   Но Левенчук шел печально и мало принимал участия в веселых проказах и россказнях товарища.
   В одном месте Милороденко, угощенный кем-то на перепутье, говорил товарищу, сильно вздыхая:
   — Как будем мы идти близко к морю, там речка Мертвые Воды есть. Так-то! Впервое, как я убежал, жил я в косарской артели; шли мы с заработков

от одного барина и наткнулись на злое дело. В другой артели не то косарь, не то черт его знает кто, зарезал нашего же, должно быть, беглого

брата, старика лакея, а лакей этот шел к морю с дочкой, маленькою девочкой. Убивца, чтоб ему пусто стало, старику перехватил глотку сонному,

деньги отнял и убежал. Были, говорят, у него деньги небольшие, дрянь. Так девочка привела отца, еще полуживого, на Мертвые Воды: тот стонал с

перерезанным горлом, упал на пороге там какой-то хатки и, говорят, умер, а на месте не мог назвать, значит, убивцы своего. Скверное это было

дело. Мы сейчас сбежались, жалели; ходили смотреть и на девочку и на умирающего, а у него были такие бакенбарды белые, так и торчали с телеги,

как его повезли в город; сам худой да лысый. Страшный такой! Девочка не могла рассказать, откуда они убежали, и ее взял кто-то в приемыши.
   В другом месте Милороденко беседовал:
   — Да ты мне скажи, Харько: и вправду ты думал утопиться, как я тебя увидел на плотине и сманил? — Это было уже на последнем привале, ночью, в

кустах дикого терновника, где они расположились понежиться уже повольнее и даже сами решились развести огонек.
   Левенчук ничего не отвечал. Его серые, широкие, задумчивые глаза, при черных курчавых волосах, печально смотрели на догоравшие уголья, тогда

как карие, веселые, наигранные, как у кошечки, и подвижные глаза Милороденко так и смеялись.
   — Вылез я из камыша,— продолжал, хохоча, веселый вожак,— вылез, смотрю — человек сидит над водоспуском, плачет, охает, все озирается и

хватается за голову. Шапку снял и уж ноги свесил над омутом... Ждал я, что будет, а ты все ближе к омуту, ближе да плачешь. «Тю-тю, дурный!» Ты

и остановился. Расскажи же, брат, как это ты задумал, когда жену-то твою порешили, топиться в панской речке?
   — Что ж, дядько,— начал Левенчук,— скажу тебе. Я ходил за овцами у пани; ну, ходил и ходил! скука там смертная была. Раз и зовет меня старая

пани: «Харько, я тебя женить хочу!» — «Воля ваша, говорю, пани».— «Да ты не знаешь, на ком?» — «Не знаю».— «На Варьке, на дочке Петриковны!

хочешь?» — «Воля ваша!» говорю, а у самого сердце так и обдало! А Петриковна была ключницей у нашей барыни, проворовалась, ее и сослали на

птичню. Пила запоем, с горя, эта старая мать Варькина. Повенчали меня с ее дочкой в числе других шести пар, разом. Барыня наша уж эти свадьбы

всегда справляла зауряд, осенью, перед филипповками.
Быстрый переход