|
«Верно, и вся его жизнь была предрешена бородой», — думал Яценко. Рыжий начальник был почти всегда навеселе и ругался самыми ужасными словами, — впрочем, в форме безличной, так что Николай Петрович мог и не относить брани на свой счет. Чудовищную брань заместитель коменданта вставлял буквально в каждую фразу, причем очень редко повторялся: Николаю Петровичу казалось, что этот человек все свое свободное время и бессонные ночи посвящает выдумыванью замысловатых ругательств и, вероятно, испытывает при этом художественное наслаждение. Яценко говорил себе, что глупо обижаться на такого человека, да еще на пьяного, или расстраиваться от его ругательств; тем не менее самый вид заместителя коменданта вызывал в нем отвращение.
— Нет, уж, пожалуйста, вы сами выясните это дело, — попросил он смотрителя.
Смотритель вздохнул. Через два дня он передал Николаю Петровичу ответ, из которого следовало, что на воле никто о свидании с ним не просил. Это было, очевидно, невозможно. Николай Петрович вдобавок знал, что другие заключенные легко получают свидания и с родными, и даже с посторонними людьми. Он опять было подумал, что надо подать жалобу, и опять от этого отказался, — тем более, что в глубине души никого не хотел видеть. Встреча с Витей в приемной крепости ни тому, ни другому из них не могла доставить утешения.
Недель через шесть на имя Яценко пришла бумага с длинным рядом разных формальных вопросов. Бумага эта представляла собой печатный формуляр, как и приказ об аресте Николая Петровича, в свое время ему показанный на квартире. Так же, как в приказе об аресте, в начале бумаги после печатных букв «граждан» от руки были выписаны слова «ина Николая Петрова Яценко», и опять почерк, которым эти слова были написаны, показался Николаю Петровичу знакомым.
Ему было очень легко ответить на все вопросы формуляра, да они, очевидно, никакого значения не могли иметь: формуляр был одинаковый для всех заключенных. Тем не менее бумага эта вызвала странное беспокойство у Николая Петровича. Неразборчивая подпись ему ничьей знакомой фамилии не напоминала, — он к тому же ни одного большевика и не знал. Яценко получил бумагу под вечер. Он долго в нее вглядывался, пока в камере не стало совершенно темно, затем разделся с бьющимся сердцем и лег без обычного вечернего моциона. Спал он на этот раз тревожно; впадина в средине постели вдруг стала его беспокоить. Ему снились сны, что с ним бывало редко, — сны вполне нелепые, — в них почему-то проходили кинематограф, Витя, и еще журналист дон Педро, о котором Николай Петрович никогда не вспоминал и не думал.
Дня за три до первого мая служащие Коллегии по охране памятников искусства были приглашены на общее собрание коллективов. В Тронной Зале Зимнего Дворца собралось много народа. В конце зала стояла эстрада, покрытая красным сукном, а на ней бюст Карла Маркса, стол с графином, стаканом и колокольчиком, пять раззолоченных кресел и два ряда стульев.
Служащие негромко и смущенно переговаривались. Заседание было назначено на три часа. Около четырех приехал сановник, отнюдь не из первых, но довольно видный. Горенского. удивил его костюм, — очень изысканный и нарядный: сановник, видимо, желал показать, что можно одновременно быть ревностным большевиком и вполне светским человеком. На жилете у него болтался большой красный брелок, — разглядеть его Горенский не мог, но почему-то решил, что брелок имеет в себе нечто богоборческое. В сопровождении беспокойной, суетливой свиты, сановник появился в зале, с порога окинул толпу подозрительным взглядом, сделал легкий поклон налево, легкий поклон направо и очень бодрой, раскачивающейся походкой прошел к эстраде. При виде раззолоченных кресел он слегка улыбнулся, как бы свидетельствуя, что это совершенно не нужно, затем сел с торжественно сияющим лицом. |