|
— Secundo, сказать, — продолжал Фомин, — что вы писали им три раза, а от них не имели ни одного слова.
— И страшно беспокоюсь.
— И страшно беспокоитесь… Tertio, уверить их, что у нас здесь все превосходно, молочные реки в кисельных берегах, и чтобы они о вас не беспокоились ничуть… Кажется, все?
— Как все! А маме насчет шубы и мехов? Ведь я в письме об этом не говорю. Нет, конечно, вы все забудете или перепутаете! Лучше я вскрою конверт и припишу…
— Не забуду и не перепутаю. Меха, буду помнить… Затем нежные поцелуи и от всех самый сердечный привет. Может, и Нещеретову что передать?
— Мою любовь.
— Vous confondez: это я ему передам от Елены Федоровны.
— Которая на днях пускается за ним вдогонку.
— Обрадую его немедленно этим известием… Ну, а оттуда вам что привезти? Киевских пряников? Сухого варенья?
— Не говорите!
— Ах, Боже мой!
— Я обожаю киевское варенье, особенно розы! — сказала со вздохом Сонечка.
— Денег привезите, это главное, — посоветовала Глафира Генриховна. — А если в самом деле там все есть, — размечтавшись, добавила она, — то захватите побольше колбасы, сахару, кофе, чаю, бисквитов, разных консервов, белой муки…
— N’en jetez plus! Я не мешочник.
— К чему говорить пустяки? — сказала Муся. — Какая белая мука? Во-первых, нигде в мире нет и никогда не было никакой белой муки: это миф, выдумка, мечта поэта! А во-вторых, мы прекрасно знаем, что вы не вернетесь, Платон, Михайлович. То есть, вернетесь, но после падения большевиков.
— И вам не стыдно!
— Это вам должно быть стыдно, а не мне. Наш Петербург гибнет, но он никогда не был так прекрасен. Просто грех его покидать ради мифа о какой-то белой муке.
Около полуночи в корчму зашел дозор местных разведчиков. Дремавший Фомин встрепенулся; ему, впрочем, показалось, что появление дозора вызвало у корчмаря не испуг, а злобу. Он долго взволнованно шептался с начальником, потом поочередно вызывал приезжих на крыльцо. Никто арестован не был, но с крыльца люди возвращались с растерянным видом, а лица корчмаря и его жены выражали глубокое возмущение: начальник вел себя явно неделикатно. Когда очередь дошла до Фомина, корчмарь мрачно-сочувственно прошептал, что эти разбойники требуют триста рублей с персоны.
Несмотря на свой дипломатический паспорт, Фомин собирался было безропотно заплатить деньги. Однако бумаги просматривались до расплаты и они совершенно изменили дело. Увидев их, начальник даже несколько изменился в лице. О деньгах он не заикался, почтительно вернул Фомину паспорт и, пожелав доброго пути, вскользь спросил: «В Смольном что новенького слышно, товарищ?» А после ухода дозора корчмарь с заискивающим видом предложил Фомину перебраться из общей комнаты в другую, где больше никого не было, и поставил для гостя самовар.
Фомин напился чаю и докончил запас съестных припасов, которым его снабдила перед отъездом Глафира Генриховна. Остаток ночи он просидел в разбитом кресле, вытянув ноги на чемодан, беспокойно ожидая перехода границы. Почтительный прием большевиков еще усилил его тревогу: как зато встретят немцы? В свой дипломатический паспорт Фомин верил плохо.
На рассвете корчмарь повел Фомина в Оршу-немецкую. Другие пассажиры, по словам корчмаря, должны были пройти значительно позже и проделать какие-то формальности. Фомин вывел заключение, что другим пассажирам придется еще кое-кому заплатить. «Лучше пойтить рано утречком, тогда легче, все хочут спать», — пояснил корчмарь.
Утро было чудесное, начинался теплый солнечный день. |