Изменить размер шрифта - +
Так змея шипит под корягой в лесу.

— Нет, — Максим, наконец, справился с собой, — просто странно слышать эти слова про патриотизм… От тебя.

— А как же! — Собеседник удивленно поднял брови, будто удивляясь его непонятливости. — А как же иначе! Патриотизм — великое чувство, если бы люди не имели его, я бы и дня просуществовать не смог! Сам посуди, разве можно было бы развязать хоть одну войну? То-то же. И потом, — он говорил, все больше воодушевляясь, — разве не трогательно это воистину святое чувство, когда простые люди, обыкновенные серые труженики, идут сражаться и умирать ради кучки негодяев, которые всю жизнь топтали их ногами, обворовывали, обманывали? Забитый крепостной крестьянин идет в партизаны и гвоздит врага дубиной народного гнева — только ради того, чтобы барин мог снова пороть его по субботам! Бывший заключенный, посаженный на десять лет за колоски, украденные с колхозного поля, бросается под вражеский танк, да еще горд и счастлив, что ему предоставлена такая возможность! Воистину, порой вы, люди, искренне восхищаете меня…

Максим смотрел на него во все глаза. Так он, кажется, еще никогда не думал! А собеседник упивался собственным красноречием и тарахтел, как тетерев на току.

— Человеку нужен враг! Реальный или мнимый — даже не важно. Неужели ты как историк не понял этого до сих пор? Думаю, что понял, — и даже слишком хорошо, иначе бы мы тут с тобой не беседовали. Враг должен быть страшен, ибо только страх порождает настоящую ненависть. Вы убиваете друг друга, надеясь выжить, уцелеть, сохранить все, что вам дорого, вырастить новое поколение сопливых детенышей, которые чуть только подрастут — и примутся за то же самое… — Он мечтательно закатил глаза и закончил с улыбкой: — А выигрываю от этого только я. И потому я бессмертен.

Да-а… Здорово, ничего не скажешь! Даже сейчас, несмотря на всю бредовость (и опасность, кстати!) сложившейся ситуации, Максим немножко гордился собой. Говорят, что Пифагор, доказав свою знаменитую теорему, принес в жертву Музе сотню быков. Архимед голый бежал по улице с криком «Эврика!». И кто знает — есть ли более сильное чувство, чем то, которое приходит в тот миг, когда твоя теорема подтверждается? Вряд ли…

— И еще… Не злоупотребляй эпиграфами. Это манерно, и к тому же совсем не к месту. Ну зачем тебе «в году тысяча девятьсот девяносто девятом и семь месяцев»?

— Значит, Нострадамус был прав? — тихо спросил Максим.

На секунду он увидел, как в глазах его собеседника метнулось что-то, похожее на растерянность. Как будто он сказал лишнее и теперь жалеет об этом.

— Да, прав… старый дурак, — нехотя ответил он. — Мишель де Нотр Дам действительно видел и знал куда больше положенного. Но и он убоялся своего знания… А пуще того — подвалов инквизиции. Потому и записал свои пророчества так темно и непонятно, что доставил отличное развлечение толкователям на пятьсот лет вперед. С этим катреном — единственным! — вышла промашка. К счастью, людям свойственно смотреть, но не видеть, и тайного смысла пока никто не разгадал. Пока. А скоро — будет поздно.

— Скоро — это когда? — быстро спросил Максим.

— А то ты сам не знаешь!

Ну да. Дата названа точно. В Средние века солнечные затмения рассматривались как общечеловеческая опасность. И ближайшее — самое большое в двадцатом веке! — вот-вот должно наступить. Нострадамус производил свои вычисления по юлианскому календарю, а по нашему, григорианскому, это получается…

— Да, да, одиннадцатое августа. Совсем скоро. Тогда откроются Врата…

Он снова улыбнулся, и на лице его Максим увидел то, чего больше всего боялся, — ожидание и предвкушение.

Быстрый переход