Так ведь нет больше Захара, думала Нюся, а Сёма – вон он. И с профессией какой: парик-махер, мастер дамский и мужской, не руки, а «полет шмеля». Все поймет, надо только попла-кать, повиниться от всей души, вывалить на руки ему дитё – такую сочную, упитанную и мягкую Риоритку – к сожалению, повторяющую Захара всем, разве что не струментом…
Но Сёма, во-первых, никогда Захара не жаловал, называл его гопником, и уверял, что за-стрелился тот, чтоб надо всеми посмеяться.
«Ках-до-вин! – восклицал он. – Хусским, хусским стать хотел!» (Хотя ни сам Сёма, ни За-хар – не картавили оба.) – «Как он красиво свою фамилию-то повернул, а?! Какой он Кордо-вин?! Был Кордовер, и есть Кордовер, как его дед-прохвост, „Испанец“ этот».
«Почему – испанец?» – огорчалась Нюся, ей эта кличка казалась обидной. И Сёма отвечал в сердцах: «Да черт его знает!»
(Дед Кордовина, это правда, был в Виннице пришлым, лихим и скрытным человеком с действительно скользящей фамилией – назывался так, как ему было удобно. Говорили, что при-ехал он из Одессы, а туда попал уж совсем из диковинных краев; ну, да это давняя история…)
«Нет, – говорил Сёма с подавленной обидой, – то, что за ради семьи пустил себе пулю в лоб, это – молодец, это – уважаю. Но увераю вас… он при том хохотал!»
Во-вторых, Сёма добровольно явился в военкомат в первый же день войны. Был он, между прочим, футболистом, и с парашютом прыгал целых восемь раз, так что, само собой, сразу попал на фронт, да еще в десантные части.
А Нюся застряла в Виннице, в беспамятстве и ужасе. И когда 19 июля пришли немцы и начались облавы, она с большой семьей деда Рувима пряталась в подвале его дома, того, что дед Рувим построил в цветущие годы своей жизни, когда еще был известным сапожником-модельером, имел в подчинении трех мастеров и сам изготовлял индивидуальные колодки. (К нему приезжали строить обувку даже из Киева.) Дом был капитальный, фундамент из гра-нитных камней, добротная кирпичная кладка. И ледник был: зимами с Буга привозили на подводах лед.
Вот в этом подвале и прятались. Спали в нишах, где раньше хранили картошку и морковь. Ужасно Нюся боялась за девочку, Риориту: двоюродная сестра Соня все твердила, что дитё вы-даст всех криком, и что надо обезопаситься. Так что Нюся не спала совсем: боялась, что пока она задремлет, Соня задушит девочку своими сильными руками прирожденной прачки. Одна-жды привиделось в дремоте, как та выкручивает малышке шейку – тем же движением, каким выкручивают воду из пододеяльника, и Нюся заверещала во сне почище младенца. Но девочка оказалась чрезвычайно, пугающе умной – за все дни подвальной отсидки не издала ни звука, и хотя к тому времени уже начала говорить, умолкла совсем, надолго. Чуть ли не до конца войны.
Так что когда возникла Клава – а та кормилась тем, что ночью переправляла евреев на ру-мынскую территорию: доводила до моста и там передавала священнику, который дальше вел, и брала по-божески, не наглела, – Нюся бодро уложила манатки.
В путь собралась вся семья, небольшая толпа голодранцев, – вот, опять ночной исход из Мицраима , опять бегство от нового фараона… Однако на середине пути, почти у самого мо-ста, деда Рувима прихватила астма, которую он нажил, всю жизнь терзая легкие смрадом воню-чих кож. Задыхаясь, он выкашлял:
– Все, не могу больше, вернусь… Идите без меня.
Соня ответила:
– Ты что, папа, рехнулся? Никто уже никуда не идет, ша, мы вернемся все, не бросим же тебя.
Все, сказала ей Нюся, но без меня. Перевязала покрепче на своем толстом животе шерстя-ным платком Риориту и зашагала в направлении моста.
А те вернулись все, большая семья: Соня с мальчиками десяти и шести лет, бабушка Ра-хиль, инвалид детства дядя Петя, его жена Рива… Ну и дед Рувим, само собой. |