Изменить размер шрифта - +
Держал ладони на холодных досках, на железных болтах, чтобы охладить их, и прикладывал затем ладони ко лбу. Но, твердые, шершавые, они оставались теплыми и были неестественно тяжелыми, словно налитые оловом. И ощущал странную боль в груди, и словно бы даже не хватало воздуха. Понял: его утомляет любое движение.

И тогда он лег. И заставил себя заснуть. Содеял снова наибольшее, на какое только был способен, насилие над собой: над мыслями, памятью, видениями. Сон — это его маленькая привилегия, та малость, которую отпускала ему судьба, которая особенно пригодилась ему на фронте и в плену. Он умел быстро засыпать. Всяческие колебания, раскаяния оставлял на день, убивал, уничтожал их, призывал глубокий мрак и тишину.

Так было и на этот раз. Отсек все видения, все мысли, все воспоминания. Гасил их, как спички на ветру, не давал разгореться, насильно падал во что-то черное, мягкое, бархатное. Черное и бархатное, только оно могло навеять сон. Но сейчас у него, пожалуй, не было сил и на это. Потому что мысль вела куда-то, подсовывала что-то неожиданное, мучительное. Нет — прочь… Только сон. Который приближает к свободе, к родному селу, к Марийке. Который не дает вытекать силе. В который проваливаются, как в глубокую борозду, а сверху падают и падают черные ломти земли, давят на грудь, хоронят живьем. Ну и что ж… Пусть хоронят. Так, пожалуй, лучше всего…

…Он проснулся, когда уже рассвело. Серое заспанное утро заглядывало в дырку у заднего колеса. Утро было холодное, колючее. Иван зябко повел плечами, почти подсознательно закрыл грудь полой мундира. Наверху шевелились немцы. Иван подумал, что для них это еще рано, насторожился. Кто-то вылез из фургона, справил на ходу поезда малую нужду, вернулся.

— Будет дождь, — сказал зевая, и Иван узнал Зигфрида. — Въезжаем прямо в тучу.

— А я думаю, чего это бок застыл, — отозвался Генрих.

— Заприте рты, дайте поспать, — проворчал Курт.

Но те двое уже разговорились.

— Вот дождь сейчас вымоет из твоей головы Эльзины ляжки.

— Только дождя нам не хватало.

— Зато, может, не будут бомбить.

— И быстрее доберемся до фронта? Ты слышал, говорили, что дальше будем ехать только по ночам. Ехали бы…

Колеса застучали громче, выбили в разговоре изрядную щербину. Потом снова зататакали тише.

— Мне уже капнуло на руку.

— Надо перебираться в вагон.

— Ну и перебирайся, а я останусь здесь. Пусть ефрейтор… — конца фразы Иван не слыхал. — Брезент новый, не протечет. Зиг, помоги спустить козырек.

Крупные тяжелые капли бомбардировали фургон. Даже тут, под ним, Иван слышал их гулкие удары, и какой-то глухой шелест, и шуршанье сена. Спустя мгновение бомбардировка утихла, а потом началась снова. И враз дождь загоготал, как веселый безумец. И это безумие передалось Ивану, он сидел и улыбался, сам ощущал свою улыбку и свое безумие. Оттого, что по крайней мере некоторое время ему не угрожает опасность, что поезд идет и идет, что брезент гудит от дождевых капель и что тоненькие струйки уже стекают под фургон. Он слизывал их с грядки фургона, с тюков, ловил струйки ладонями, раскрытым ртом, лицом. Он страдал, что не может объять все струи, торопился, боялся, что дождь вот-вот утихнет, а он еще не утолил жажду. И тогда вспомнил о брезентовом ведре, не разворачивая его, просто сплющенным, вогнутым внутрь подставил под струю и, захлебываясь, пил собранную воду. В голове вертелось какое-то радужное колесо, в горле клокотало, всхлипывало, а поезд громыхал, а дождь гудел, и Иван не боялся, что его услышат. Ему казалось, что в груди у него горят уголья, он льет воду, а они шипят, затухая. Ох и хорошо же себя чувствовал! Так хорошо, что, если бы сейчас даже угрожали выстрелом в затылок, он не оторвался бы от воды.

Быстрый переход