Изменить размер шрифта - +
Пил и пил, пока то радужное колесо не завертелось в обратном направлении, а потом не остановилось совсем.

Наверное, он один выпил полтучи. А то и целую тучу. Отяжелевший, обессиленный, упал на жесткие доски. Однако сразу же и поднялся: доски были мокрые и по ним непрестанно струилась вода. Отыскал местечко посуше между задними колесами, где верхний тюк нависал над нижним, свернулся калачиком, прижался спиной к теплому сену.

Зубы его щелкали, тело дрожало, как в лихорадке. Долго не мог согреться. А когда чуть-чуть согрелся, почувствовал, какой он слабый. Силы оставляли его. Не мог поднять руку, пошевелить пальцами. Где-то еще тлел последний комочек силы, он живил мысль, благодаря ему он чувствовал свое тело, но, наверное, этот комочек был такой маленький и хрупкий, что в любой миг мог рассыпаться и не дать собрать себя воедино.

Время текло медленно и тягуче, в голове пусто, тупо болело в висках. Но постепенно в той пустоте начинали возникать мысли, даже пугавшие его. Эти мысли сновали по военным дорогам. Жестокости, через которые он прошел, ужасы и несправедливости, которые как бы замыкали собой некий круг…

От этих мыслей он мог убежать только в свое довоенное прошлое. Но в такие минуты и оно представлялось ему не совсем ясным и во всем обусловленным. Ему казалось, что он жил не так, как надо бы, что и тех будней и тех праздников, чередовавшихся в неизменной последовательности, он не умел ценить. Ему казалось, что и все человечество не ценило их.

Теперь же, если ему удастся вернуться в мирную жизнь, он будет жить тихо и счастливо, так, чтобы не сбить ни одной лишней росинки, не растоптать ни единого цветка.

Как именно, представить не мог. Да и путь перед ним такой нелегкий, столько опасностей впереди, столько преград — разве ж его так запросто пустят домой, хорошо еще, если в армию возьмут, если все то, что им внушали в плену о возвращении, — ложь…

Чтобы не думать об этом, начал снова, в который уже раз, внимательно рассматривать фургон. Это успокаивало, возвращало мысли в обычную колею. Большая, кованная железом повозка — мостик, который соединял его с реальной жизнью. С теми возами, на каких он ездил в селе, какие когда-то даже мастерил сам.

Вот этот фургон он разобрал бы и снова собрал, закрыв глаза. Он разбирал и собирал его уже много раз. Выгибал оси, выбрасывал косяк, сверял задний ход с передним, ошиновывал колеса, прослушивал на звук. Отладить ход — это едва ли не наивысшее искусство кузнеца. Ему вспомнилось, как однажды летом, работая подручным кузнеца, дядька Гордея, попытался собрать воз, дядько Гордей в то время захворал и несколько дней не выходил на работу. И собрал. И отладил. Сам выковал оси. Сам ошиновал колеса. Железо вообще было послушно ему. Разгадывал его с первого удара, с виду — где оно гулкое, а где глухое, где ковкое, а где неподатливое. И вдруг с ужасом почувствовал, что не осилил бы его, что железо чуждо ему. Почувствовал, что утратил над ним власть, власть живой души над металлом, что не совладал бы с ним. И это испугало всего более. «Неужели конец?» — обожгла мысль.

Чтобы уверить себя в обратном, попытался подтянуться на руках до шеста, он испытывал себя на крепость, боялся долежать до того, когда уже не сможет подняться. Пытался установить, сколько осталось сил. Пожалуй, силы теплились на донышке сердца и мышц. Их уже ничто не живило.

Но нет! В нем жили еще две силы — ненависть и любовь. Ненависть к тем, кто подверг неизмеримым пыткам его тело, и любовь, ради которой мучился, боролся, жил.

«Любишь — так скажи» — неугасимо стояли в его памяти слова. Он придет и скажет во всю силу своего сердца… И он снова думал о Марийке, шел в синие мягкие вечера вдоль Белой Ольшанки. Измученный голодом, подобие человека из кожи и костей, шептал мечтательно о дивной гармонии созвездия Волос Вероники.

Быстрый переход