Изменить размер шрифта - +
«Вот что меня коробит», — думала Жозефина, с нажимом выводя буквы в блокноте. То, как он это сказал: с легкой горечью. Человек завидует чужой свободе, но не берет пример с того, кто свободен, а только сидит и дуется. Буассон сказал это без теплоты, даже без восхищения. В глубине души он осуждал Кэри Гранта и за ЛСД, и за бесконечные браки-разводы, и за немногословную близкую дружбу с мужчиной… Он осуждал его тайну.

Потому что ему Кэри Грант не дался. Потому что в тот день в Лос-Анджелесе, у ограды своего дома, он предпочел ему другого юношу. В тот день Буассон озлобился и навсегда разобиделся на весь белый свет.

Он, конечно, этого не говорил, но у него порой вырывались то слово, то интонация, замечание, недоговоренная жалоба, которые его выдавали.

«Куда разумнее зажечь хотя бы маленькую лампу, чем сидеть и жаловаться в полной темноте», — вспоминались Жозефине слова Хильдегарды Бингенской. Буассон не зажег даже крошечного фитилька. Его жизнь прогорела без света, без тепла. Он винил во всем свое детство, родителей, воспитание. Но никогда — собственную трусость.

Жозефине хотелось, чтобы он был бескорыстнее, честнее с самим собой. Чтобы не строил из себя бесконечно червяка, влюбленного в звезду, — который попрекает звезду, что она-де горит слишком высоко.

Жозефина нетерпеливо грызла колпачок ручки, дожидаясь, когда пора будет идти домой. Чем больше она слушала Буассона, тем больше убеждалась, что ее Юноша должен быть совсем другой: великодушный, не зацикленный на себе. Из этой удивительной дружбы с Кэри Грантом он вынесет для себя не привычку постоянно сравнивать, ныть, жаловаться, что ему в жизни не повезло, а что-то совсем другое.

Да, чем больше она слушала Буассона, тем меньше ей хотелось слушать дальше. И тем больше ей нравился Кэри Грант.

 

Скоро вернется мадам Буассон. Они будут ужинать молча. Потом сядут перед телевизором, каждый в своем кресле, все так же молча. Потом лягут спать.

А скоро он умрет. И так ничего и не успеет изменить в своей жизни и ни разу ничем не рискнет — даже самой малостью.

 

Пищалка упорствовала: ее ящик взломали.

— Да какой ящик?! — недоумевал Шаваль. Они сидели друг напротив друга в ресторане на улице Пульбо, дом № 5, в двух шагах от площади Тертр. Место выбрал Шаваль.

Пришлось! Пищалка позвонила среди дня и давай ныть: «Мы с вами больше не видимся, вы меня совсем забросили, что я сделала, чтобы вы мной стали так пренебрегать?..» — «Ровным счетом ничего дорогая, — ответил Шаваль, — просто заботы… Бедняжка мать с каждым днем все слабее, душит вынужденная праздность, время бежит… Это ведь мы привыкли говорить, что время уходит, а время-то настаивает на том, что уходят люди. А беды и горести, известно, к счастливым не пристают: кто везет, того и погоняют…» Тут Шаваль вставил душераздирающий вздох, в котором выплеснулась наружу вся мука его истерзанного сердца, — и нашла оправдание резкая смена курса.

Пищалка не отступалась. Он должен ей помочь. У нее нечистая совесть, так, одна мелочь, но все-таки нужно посоветоваться с человеком опытным, рассудительным. Шаваль навострил ухо. Что за мелочь? По работе? «Да», — выдохнула Пищалка в трубку. Он тут же предложил ей встретиться ровно в восемь, когда отзвонит церковный колокол, в ресторане «Виноградник на холме».

— Так что за ящик? — переспросил Шаваль, притворяясь, что не понимает, хотя он прекрасно понимал, о чем речь.

— Ящик письменного стола, на работе, я в нем держу важные бумаги. Персональные коды от банковских счетов мсье Гробза… Именно эту папку и вскрыли, точно!

— Ну что вы! — возразил Шаваль. — Не может этого быть! Во-первых, Рене и Жинетт и близко никого не подпустят.

Быстрый переход