Луиса, казалось, задремала, я сидел в изножье кровати (ноги на полу, спина прямая), охраняя ее сон, стараясь, чтобы ни один звук (скрип пружин, мое собственное дыхание, шуршанье моей одежды) не нарушил тишину. Я видел свое отражение в зеркале на стене, разделявшей номера, то есть я мог бы его видеть, если бы сознавал, что я на него смотрю (когда вслушиваешься очень внимательно, то ничего вокруг не замечаешь, словно, когда одно из чувств работает на пределе, другие перестают выполнять свою задачу).
Еще я мог бы увидеть в зеркале клубок за моей спиной (это свернулась под простыней Луиса), даже не весь клубок, а только его верхнюю часть. Чтобы стало видно больше, например, чтобы стала видна голова, Луисе нужно было бы сесть на кровати.
Мне показалось, что, произнеся последние слова (впрочем, вполне может быть, что это подсказало мне мое воображение), Мириам резко встала и в раздражении заходила по номеру, наверняка точно такому же, как наш, словно она хотела уйти и не могла, словно ждала чего-то (может быть, ждала, пока уляжется ее гнев), потому что я мог расслышать скрип паркета. Если так, то она действительно была босиком, потому что слышал я не стук каблуков, а легкий шелест ступней. Не знаю, была ли она одета (возможно, они оба разделись раньше, когда я их еще не мог слышать, возможно, они начали с объятий, а потом вдруг разомкнули объятия и с привычным раздражением начали выяснять отношения). Эту пару, подумал я, связывают только трудности, она распадется, как только все препятствия исчезнут (если не распадется раньше, не выдержав испытаний). Они должны всеми силами сохранять эти препятствия, раз уж они не могут друг без друга.
— Ты серьезно хочешь, чтобы я оставил тебя в покое?
Ответа не последовало, или она просто не успела ответить, потому что тут же снова, теперь уже более твердо, зазвучал визгливый голос:
— Этого ты хочешь, да? Чтобы я не звонил тебе, когда приеду в следующий раз? Чтобы не сообщал тебе, когда я приеду, или что я уже приехал, что я здесь? Чтобы прошло два месяца, а потом еще три и еще два, а ты бы со мной не встречалась, не видела меня и ничего обо мне не знала, даже если бы моя жена умерла?
Мужчина теперь, наверное, тоже поднялся (может быть, с кровати, а может быть — с кресла) и подошел к ней, возможно, она была одета, только туфли сняла — никто не будет стоять голым посреди комнаты, разве что остановится на несколько секунд по дороге в ванную или к холодильнику. Даже если очень жарко. А было на самом деле жарко. Мужчина говорил сейчас более спокойно и (наверное, именно поэтому) не так тихо. Голос у него был поставленный (как у певца, который управляет своим голосом даже во время ссоры), высокий и тонкий, даже когда он говорил громко, и вибрирующий, как у предсказателя или поющего гондольера.
— Я твой шанс, Мириам, Уже больше года, как я твоя единственная надежда. Никто не в силах отказаться от своего единственного шанса. Думаешь, тебе так легко удастся подцепить еще кого-нибудь? В испанской колонии, по крайней мере, тебя вряд ли кто подберет.
— Ты сукин сын, Гильермо.
— Думай что хочешь. Тебе решать.
Оба говорили очень резко. Мириам, должно быть, сопровождала свои слова выразительными жестами правой руки.
Снова воцарилось молчание — пауза, необходимая тому, кто нанес оскорбление: для того, чтобы вернуть расположение того, кого он оскорбил. Не обязательно просить прощения или признавать свою неправоту, иногда нужно только немного выждать — когда оскорбления взаимны, они не воспринимаются так болезненно, как не воспринимаются всерьез ссоры малолетних братьев. Или, лучше сказать, они оставляются на потом. Мириам, наверное, задумалась. Задумалась над тем, что и так знала слишком хорошо, над чем размышляла невесть сколько раз, и думала она то же, что и я, хотя мне обо всей этой истории было известно очень мало. |