Изменить размер шрифта - +
Я смотрел на себя в зеркало и даже привстал немного, чтобы свет от лампы, горевшей на ночном столике, упал на мое лицо и оно перестало казаться таким мрачным и темным, таким лишенным моего прошлого, таким мертвенным. Привстав, я смог увидеть в зеркале и голову Луисы, которая находилась гораздо ближе к столику с лампой и была освещена гораздо лучше, и заметил, что глаза ее были открыты, а взгляд был отсутствующим. Большим пальцем она водила по губам — жест человека, который внимательно слушает (она часто так делает). Заметив, что я смотрю на нее, она тут же закрыла глаза, и ее палец замер, точно она предпочитала, чтобы я продолжал думать, что она спит, как будто не желала, чтобы сейчас или когда бы то ни было нам пришлось говорить о том, что мы оба (теперь я знал, что она тоже все слышала) подслушали в разговоре нашего земляка Гильермо и светлой мулатки Мириам. Я вдруг подумал, что происходившее за стеной взволновало её еще больше, чем меня, — ведь речь шла о женщинах: о женщине, которая стремилась стать женой, и о женщине, которой желали смерти; что, может быть, именно поэтому она предпочла бы, чтобы мы слушали порознь, не вместе, и каждый сохранил бы только для себя, невысказанными, мысли и чувства, которые пробудил в нем разговор в соседнем номере (возможно, одни и те же мысли и чувства). Одновременно у меня возникло подозрение, что, может быть, несмотря на то что внешне она выглядела беззаботной (она казалась такой счастливой на свадьбе, так открыто выражала мне свои чувства, так наслаждалась нашим путешествием, так расстроилась, что из-за ее недомогания сорвалась наша прогулка по Гаване), она тоже испытывала тревогу и опасалась за свое будущее, которое она теряла или которое уже наступило. Между нами было полное доверие, поэтому, когда мы о чем-то разговаривали, что-то обсуждали, о чем-то спорили или в чем-то упрекали друг друга (что нас очень огорчало), — все воспринималось нами всерьез и сказывалось на наших отношениях (а ведь у нас впереди было еще полжизни вместе), и по той же причине, по которой я никогда не рассказывал Луисе о предчувствиях, появившихся у меня после свадьбы, Луиса сейчас закрыла глаза, чтобы я не сделал ее соучастницей моих переживаний по поводу Гильермо, Мириам и больной женщины в Испании и чтобы не делиться своими впечатлениями со мной. Это не было недоверием или желанием что-то утаить. Ей просто нужно было убедиться в правоте расхожей истины, утверждающей: то, о чем не говорят, не существует.

А ведь на самом деле: то, что не высказано и не выражено, не подлежит переводу.

Погруженный в эти размышления (на очень короткое время), а потом засмотревшись (всего на несколько секунд, хотя они и тянулись очень долго, — может быть, это были даже минуты) на отражение Луисы в зеркале (глаза ее по-прежнему были закрыты), я потерял чувство времени и перестал следить за разговором в соседнем номере (я смотрел, и значит — не слушал). А может быть, просто Гильермо и Мириам прервали разговор, используя паузу для молчаливого примирения, или стали говорить еще тише и перешли со срывающегося шепота, каким говорили раньше, на едва уловимое шушуканье. Я снова стал вслушиваться. Какое-то время я ничего не слышал, была полная тишина, так что я даже засомневался, там ли они еще. Может быть, они решили сделать передышку и спустились в ресторан поужинать? Может быть, именно для этого они и договаривались встретиться? Но мне почему-то казалось, что их молчаливое примирение (если оно действительно имело место) должно было произойти в постели, потому что секс — это, наверное, единственное, что действительно помогает забыть взаимные обиды. А может быть, они стояли одетые посреди комнаты, точно такой же, как моя, там же, где они стояли, когда Мириам произнесла последнюю расслышанную мною фразу: «Ты сукин сын, Гильермо» (произносила она это, должно быть, стоя босиком). У нее сильные ноги, подумал я, она может стоять сколько угодно, эти ноги не ослабеют, они могут ждать долго, так же, как они ждали на улице, впиваясь в асфальт, словно навахи.

Быстрый переход