Сумка была по-прежнему на руке, ее мулатка не выпустила — с этой сумкой она не расстанется, хоть шкуру с нее спустите! Она пыталась отряхнуться, рукой почистить юбку, держа босую ногу на весу, словно боялась поставить ее на землю и испачкать ступню или хотя бы кончики пальцев этой ступни, которую мог увидеть мужчина, тот, кого она, наконец-то, нашла, увидеть вблизи, там, наверху, и может быть, даже прикасаться к ней. Я почувствовал себя виноватым перед этой женщиной: за ее ожидание, и за то, что она упала, и за мое молчание, и в то же время — виноватым перед Луисой, моей женой, которой впервые со дня свадьбы понадобилась моя помощь, всего-то на секунду — только вытереть пот, покрывший ее лоб и плечи, поправить или снять лифчик, чтобы он ей не резал, и убаюкать ее нежными словами, чтобы к ней снова пришел исцеляющий сон. Но даже этой секунды я не мог уделить ей. Я ощущал присутствие двух мощных сил, которые почти парализовали меня и лишили дара речи: одна сила была внутренняя и одна — внешняя, одна перед моими глазами, а другая — за моей спиной. Я чувствовал себя обязанным обеим женщинам. Здесь была какая-то ошибка. За что мне было чувствовать себя виноватым перед женой? Только за короткую задержку в ту минуту, когда нужно было подойти и успокоить ее. А перед разгневанной незнакомкой и того меньше, хоть ей и кажется, что она меня знает и что именно я виновник ее неприятностей.
С трудом удерживая равновесие, мулатка пыталась надеть туфлю, не ступив при этом босой ногой на землю, но это никак ей не удавалось: юбка была слишком узкой, а ноги слишком длинными, так что все это время она не кричала, только цедила что-то сквозь зубы. Когда приводишь себя в порядок, все остальное может подождать. Но ей все же пришлось ступить на асфальт, и ступня тут же испачкалась. Мулатка резко подняла ногу, будто земля была заразной или обожгла ее, отряхнула пыль (так Луиса отряхивала сухой песок перед тем, как уйти с пляжа — иногда только с наступлением ночи), сунула ногу в туфлю, потом указательным пальцем свободной от сумки руки поправила задник (у Луисы бретелька лифчика наверняка съехала еще ниже, но мне сейчас это было не видно). Сильные ноги зашагали вперед так же решительно, как и прежде, и каблуки ее громко стучали по асфальту. Она сделала три шага, не поднимая глаз, а когда подняла их, когда снова открыла рот, чтобы оскорблять меня или угрожать мне, и рука ее уже готова была в сотый раз взмыть в воздух — коготь льва, готовый вцепиться и означающий «От меня не уйдешь» или «Попался!» или «Вместе в аду гореть будем!», — ее длинная обнаженная рука вдруг застыла, замерла, как замирает иногда рука атлета. Я мог разглядеть чисто выбритую подмышку (она тщательно подготовилась к свиданию). Она еще раз посмотрела куда-то влево от меня, потом прямо на меня, снова влево и снова на меня.
— Да что случилось? — опять спросила Луиса с кровати. Голос ее был робким, в нем слышался страх. Ее пугало то, что происходило в ее собственном теле, когда она так далеко от дома, и то, что происходило там, на балконе и на улице, происходило со мной и не происходило с ней (семейные пары быстро привыкают к тому, что все, что случается, имеет отношение к обоим). Была ночь, и в нашем номере все еще было темно, Луиса была, должно быть, в таком смятении, что даже не догадалась зажечь ночник на своей тумбочке. Мы были как на острове.
Женщина на улице замерла с открытым ртом, не в силах вымолвить ни слова, потом приложила к щеке руку, ту, что до этого собиралась взмыть вверх, но остановилась и заскользила вниз, разочарованная, пристыженная и притихшая. Недоразумение разъяснилось.
— Ой, извините, — произнесла женщина через несколько секунд. — Я обозналась.
В один миг весь ее пыл угас, она поняла (и это было хуже всего), что ей придется ждать дальше, может быть, уже не под балконами, а там, где она ждала с самого начала — ей снова придется вернуться на старое место, за эспланаду, на ту сторону улицы, и снова быстро и гневно поворачиваться на высоком каблуке, пройдя два или три шага (три удара топором и удар шпорой, или шпоры после трех ударов топором). |