Я не могу играть с ним, как с другими; сладостная обольстительная сила матери‑земли исходит от него и проникает в мое сердце.
Он, как александрит, – темно‑зеленый днем, но внезапно становящийся красным, когда тихой ночью всматриваешься в его глубину. Как каплю крови из сердца, застывшую в кристалле, я ношу его с собой, полный страха, что он может растаять и обжечь меня – так долго я согреваю его на своей груди.
Так я вспоминаю то время, которое называется для меня «Офелия». Короткая весна и долгая осень – все это одновременно собрано в стеклянном шарике, где заточен мальчик, полуребенок‑полуюноша, которым я был когда‑то.
Я вижу сквозь толщу стекла себя самого, но эта картина маленького рая не может более околдовать меня своими чарами.
И раз эта проснувшаяся в стекле картина возникает передо мной, меняется и меркнет, я хочу, как отстраненный рассказчик, описать ее.
Все окна раскрыты, карнизы красны от цветущих гераней; белые душистые живые весенние украшения развешаны на каштанах, окаймляющих берег реки.
Теплый недвижимый воздух под светло‑голубым безоблачным небом. Желтые лимонницы и всякие разноцветные бабочки летают над лугом, как будто тихий ветер играет тысячью клочков шелковой бумаги.
В светлые лунные ночи горят глаза кошек, мяукающих, шипящих и кричащих в муках любви на сверкающих серебристых крышах.
Я сижу на лестничной клетке на свежем воздухе и прислушиваюсь к звукам из открытого окна на третьем этаже, где за гардинами, заслоняющими мне вид комнаты, два голоса: один, который я ненавижу – мужской, глубокий и патетический, другой – тихий, робкий голос девушки – ведут странный, непонятный для меня разговор.
– Быть или не быть? Вот в чем вопрос… О нимфа, помяни мои грехи в своих молитвах…
– Мой принц, как поживаете с тех давних дней? – слышу я робкий голос. – Ступай в монастырь, Офелия! Я в сильном напряжении: что будет дальше, но мужской голос по неизвестным причинам ослабевает, как будто говорящий превратился в часовой механизм с ослабевшей пружиной. В негромкой торопливой речи я улавливаю только несколько бессмысленных фраз: «К чему плодить грешников?… Сам я в меру благонравен, но стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше бы мне не рождаться на свет… Если выйдешь замуж – мое проклятие тебе в приданое… Будь непорочна как лед, чиста, как снег, или дурачь мужчину и не откладывай… Иди с миром! « На что голос девушки робко отвечает:
– О какой благородный дух разрушен! Силы небесные, спасите его! Затем оба умолкают, и я слышу слабые хлопки. Через полчаса мертвой тишины, во время которой из окна доносится запах жирного жаркого, из‑за гардин обычно вылетает еще горящий жеваный окурок, ударяется о стену нашего дома, рассыпаясь в искры, и падает вниз на мостовую узкого прохода.
До глубокой ночи я сижу и пристально смотрю вверх. Каждый раз, когда колышутся шторы, сердце замирает у меня от радостного испуга: подойдет ли Офелия к окну? Если это произойдет, выйду ли я из своего укрытия?
Я срываю красную розу; осмелюсь ли я ее бросить ей? И я должен при этом что‑то сказать! Только что?
Но ничего не приходит на ум. Роза в моей горячей руке увядает, а там, как всегда, все будто вымерло. Только запах поджаренного кофе сменяет запах жаркого… Вот, наконец: женская рука отводит гардину в сторону. В один миг все переворачивается во мне. Я стискиваю зубы и бросаю розу в раскрытое окно.
Слабый крик удивления – и… в окно выглядывает фрау Аглая Мутшелькнаус. Я не успеваю спрятаться; она меня уже заметила. Я бледнею, потому что теперь все откроется. Но судьбе угодно распорядиться по‑иному. Фрау Мутшелькнаус сладко под нимает уголок рта, кладет розу себе на грудь, как на постамент, и смущенно опускает глаза; затем она их поднимает, полные благодарности, и, наконец, замечает, что это был всего лишь я. |