Он окинул взглядом нашу большую комнату, изысканно лишенную обстановки.
— Только что переехали?
Мать не ответила. В этой квартире мы жили уже больше года.
Солнце горячо било сквозь шторы, когда я проснулась. Лучи красили полосами густой застоявшийся воздух, обернутый, словно махровое полотенце, вокруг раннего утра. Слышно было мужское пение, визг труб в душе, когда выключили воду. Барри остался на всю ночь. До утра. Все больше и больше ее правил нарушалось. Не каменными же они были, в конце концов, — всего лишь маленькими и хрупкими, словно бумажные журавлики. Я смотрела, как она одевается на работу, и ждала объяснений, но мать только улыбнулась.
После этой ночи начались поразительные перемены. В воскресенье мы отправились вместе на голливудский рынок, где они с Барри покупали шпинат и зеленую фасоль, помидоры и виноград с ягодами мельче чертежной кнопки, бумажные гирлянды чеснока, а я шла за ними следом, в немом изумлении глядя, как мать выбирает овощи, будто книги в книжной лавке. Моя мать, едой для которой был первый попавшийся стаканчик йогурта, банка консервов, пригоршня залежалых галет. Она неделями могла есть бутерброды с арахисовым маслом, даже не замечая этого. Я смотрела, как она спокойно огибает прилавки с ее любимыми белыми цветами, лилиями и хризантемами, и вместо них набирает букет огромных красных маков с черными пятнами в центре. По дороге домой они с Барри держались за руки и пели низкими сочными голосами песни шестидесятых: «Я бы сделала все ради любви», «Закат на мосту Ватерлоо».
Так много всего, чего я даже представить себе не могла. Она писала хайку на маленьких бумажках и совала их ему в карманы. Я выуживала их, если могла, читала и краснела: «Маки сочатся чистым блаженством. Ты и я, это сладкое поле боя».
Однажды утром, на работе в журнале, она показала мне фото в бульварной газетке «Мать Калигулы», сделанное на вечеринке после той ночи. У обоих на ней был ошарашенный вид. Заголовок объявлял ее новой любовью Барри. Раньше такие выражения приводили ее в ярость сильнее чего бы то ни было — женщина как мужское что-то. А сейчас она держалась так, будто выиграла поединок.
Страсть. Я никогда не думала, что с ней может случиться нечто подобное. Бывали дни, когда она не узнавала себя в зеркале — черные от желания глаза, спутанные волосы, пахнущие мускусом, козлиным запахом Барри.
По вечерам они уходили вместе, потом она рассказывала мне об этом, смеясь: «Вокруг него вьются женщины, орут павлиньими голосами: «Барри! Где ты пропадал?» Но это неважно. Теперь он со мной. Ему нужна только я».
Страсть диктовала ей свои правила. Исчезли всякие упоминания о козлоподобной внешности Барри, его испорченных зубах, мешковатом теле, неряшливой одежде, убогом английском, даже о его беззастенчивых клише и посредственных статьях на криминальные темы, в которых попадались диалектные словечки. Я и подумать не могла, что когда-нибудь увижу мать в обнимку с коренастым мужчиной, стянувшим волосы в кудрявый хвост, в коридоре напротив нашей квартиры; или чтобы она позволяла ему шарить ладонью по колену и приподнимать юбку под скатертью крайнего столика в полутьме ресторана «Хунань». Глядя, как она закрывает глаза, я кожей чувствовала волны страсти, плывущие над чайными чашками, словно запах духов.
По утрам, когда я шла через комнату в туалет, они вместе лежали на широком белом матрасе. Могли даже окликнуть меня. Мать уютно клала голову ему на руку. Комната пропитывалась ароматом их ласк, словно это была самая простая и обычная вещь на свете. Когда я об этом думала, мне хотелось громко рассмеяться. Сидя во дворике на «Перекрестках мира» под перечным деревом, я писала в своем блокноте: «М-р и миссис Барри Колкер». Тренировалась, произнося на разные лады: «Можно звать тебя папой?»
Я никогда не говорила матери, что хотела отца. |