Игра здесь шла часами, и Стасик тоже сидел подолгу. То в книжку заглянет, то смотрит, как прыгает через сетку туда-сюда веселый белый шарик. Чтобы самому поиграть, Стасик не мечтал. Но приятно было иногда просто подержать в руках твердый целлулоидный шарик. Такой гладкий, легонький и даже будто живой. Словно из него вот-вот пушистый цыпленок проклюнется.
А Чича один раз сунулся, так сразу по ступенькам застучал — от пенделя, который дал ему командир Костя Каширов.
…Но однажды Чича довел Стасика так, что никаких сил не стало. Подучил он Хрына, когда Стасик дежурил в столовой, натянуть в дверях бечевку. Вот Вильсон и грохнулся со стопкой алюминиевых мисок. Шум, лязг, локти и колени в синяках. А тут ему кто-то еще остатки компота вылил за майку. Дежурная вожатая наорала на Хрына, а Чича опять ни при чем. Ухмыляется, белыми ресницами хлопает… У Стасика даже злости не осталось, только появилась такая тоска, что хоть пешком домой топай за полсотни километров… И впервые он до горьких слез, отчаянно затосковал по дому. По маме и даже по Юлию Генриховичу. И по своей улице, и по Андреевскому саду с пыльной травой, жесткой желтой акацией и футбольным гвалтом. Там, бывает, и стукнут сгоряча, но специально никто не издевается.
После отбоя Стасик тихо-тихо плакал в подушку. На следующий день свет ему не светился, хотя слез уже не было. А после ужина, в «свободный час» перед сном, Стасик опять сидел в уголке недалеко от стола с пинг-понгом.
В два широких окна светило вечернее солнце, и шарик — живой, прыгучий — казался золотистым. Но теперь ничто не радовало Стасика. На коленях он держал «Сказки» Андерсена, однако в книжку не смотрел. Он мечтал о другой сказке: произнести бы волшебное заклинание и оказаться дома…
Шарик вдруг отлетел в сторону и запрыгал вниз по ступенькам. Стасик — следом. Это у него само собой всегда получалось — стрелой за шариком, если тот ускакал. Хоть ты грустишь, хоть читаешь, хоть задумался — все равно!
Шарик с последней ступеньки прыгнул к стене, отскочил и закатился под лестницу. Стасик полез, конечно, следом. Под лестницей — какие-то корзины, ящики и мешки. И темно…
— Эй, Вильсон! Чего застрял?! — кричали сверху.
— Сейчас… Он куда-то… завалился… — отвечал Стасик, но негромко и сипло, потому что здесь, в пыли и сумраке, на него стала наваливаться новая тоска. Отчаянная печаль одиночества. Он машинально шарил в темноте, а слезы теперь без удержки бежали на голые руки.
Костя Каширов громко сказал наверху:
— Да ну его, он там копается. Давайте запасной… — И опять часто застучало по столу.
Стасик же все ползал по пыли, царапаясь о корзины, а душа его изнемогала от горечи. Не нужен был ему этот проклятый лагерь. Не нужны ни сытные обеды с компотом, ни прогулки в настоящий лес, которого он раньше никогда не видел, ни купанье в пруду, где он почти научился плавать… Ничего не надо! Не может он один!
Стасик нащупал наконец шарик, но из-под лестницы не вылез, а съежился здесь между ящиком и корзиной, прислонился к скользкой бутыли. Взял шарик в ладони — легонький, гладкий, теплый. Опять подумалось: будто живой. И оттого, что не было рядом никого-никого, только этот вот шарик, Стасик погладил его и сказал, как пригревшемуся котенку:
— Маленький ты… хороший…
И снова поднялась в нем такая печаль, что, казалось, весь мир заполнила. Понеслась до неба — до луны, до звезд, до солнца, которое тускнело, как закопченная керосиновая лампа. И даже странно, что нигде ничего не откликнулось, не застонало в ответ… А шарик затеплел в ладони еще сильнее и будто шевельнулся. И спросил неслышным, но отчетливым голоском:
— Ты кто?
Стасик почти не удивился. |