По ряду причин власти не распространяются об этом деле, поэтому новость просочилась ко мне только в прошлые выходные. Мне удалось поймать рейс, и в понедельник утром я прилетел в Лондон.
Он кивнул.
— Вы сказали, что работали над его биографией. Что в нем такого особенного? Как я уже говорил, я даже имени его никогда не слышал.
— Оно неизвестно широкой публике, — сказал я. — Но в академических кругах, в тридцатые годы… — Я пожал плечами. — Бертран Рассел считал его самым блестящим и передовым умом в своей области.
— Что это за область?
— Этика.
— Интересный предмет для изучения, — сказал каноник.
— Для зачарованного человека. Он родился в Бостоне. Его отец занимался морскими перевозками. Был богат, но не слишком. Его мать родилась в Нью-Йорке, но ее родители были немцами. Отец матери несколько лет преподавал в Колумбийском университете, а в 1925 возвратился в Германию в университет Дрездена в качестве профессора хирургии. — Я поднялся и подошел к окну, думая об этом и глядя на дождь. — Мартиньи окончил Гарвард, сделал докторскую диссертацию в Гейдельберге, удостоился стипендии Родса в Оксфорде, был избран членом совета Тринити-колледжа и профессором этики Кроксли, когда ему было всего тридцать восемь.
— Впечатляет, — согласился Кален.
Я повернулся к нему.
— Вы не понимаете. Это был человек, который все подвергал сомнению, опрокинул основы целой области знаний. Но с началом Второй мировой войны и после ее окончания о нем не было слышно. До самых этих дней.
— Не было слышно?
— Нет, известно, что он оставил Оксфорд. Работал сначала на Министерство обороны, потом на Министерство экономической блокады, как я уже вам рассказывал. Многие ученые это делали. Но трагедия заключалась в том, что он, казалось, полностью прекратил работу в своей области науки. Ни одной статьи, и книга, которую он писал в течение нескольких лет, осталась незаконченной. В Гарварде хранится рукопись, но ни единой строчки в ней не написано после сентября 1939 года.
— Как странно.
Я снова сел у камина.
— У нас в библиотеке в Гарварде хранятся все его бумаги. Что меня действительно заинтриговало, когда я их изучал, носило личный характер.
— Что же это?
— Когда я окончил школу в восемнадцать лет, то вместо того, чтобы поступать сразу в Гарвард, пошел в морскую пехоту. Прослужил год во Вьетнаме, пока пуля, разбившая левую коленную чашечку, не отправила меня навсегда домой. Мартиньи тоже делал нечто подобное. Он завербовался в Американский экспедиционный корпус и последние несколько месяцев Первой мировой войны, несовершеннолетним, что необходимо отметить, служил рядовым пехотинцем в окопах Фландрии. Меня поразил факт, что, пережив то, что нам пришлось, мы оба искали другое решение в одном и том же направлении.
— Из ада войны к холодному спокойствию разума. — Каноник Кален постучал трубкой о каминную решетку. — Не помню, кто это сказал. Военный поэт или еще кто-то.
— Бог избавил меня от этого, — сказал я. — Кроме навечно негнущейся ноги, я расплатился тремя годами в руках психиатров и рухнувшим браком.
Часы на камине пробили двенадцать. Кален поднялся, подошел к серванту и налил виски из хрустального графина в два стакана. Он принес их обратно и один передал мне.
— Я сам был в Бирме во время войны, там тоже было несладко. — Он сделал глоток виски и поставил стакан на камин. — Итак, профессор, что дальше?
— Дальше?
— Священникам полагается быть святыми душами, не имеющими представления о реальной жизни, — сказал он сухим, четким голосом. |