Что помогло ему сохранить их в себе? Устоять в бурном потоке времени, который старит порой и молодых? Не одряхлеть под ударами судьбы?
И тут память подсказывает мне, что писал К. Маркс в одной из ранних работ. Точнейшими штрихами рисует он черты человека коммунистического общества. «…Чувства и наслаждения других людей, — говорит этот человек, — стали моим собственным достоянием».
Слова эти как озарение — стоит над ними помедлить. Речь идет о возможности неслыханного нравственного богатства. То, что было раньше уделом избранных — больших писателей, композиторов, ученых, будет общечеловеческой нормой.
Почему будет? Вот Веселов, мой сосед, старый большевик. Разве чувства и наслаждения других людей не стали уже сегодня его собственным достоянием?
Стали — в этом и тайна его нестарения.
Вечером мы читаем его старые тюремные дневники. В комнате, освещенной косо настольной лампой в углу, с тлеющим от лунного неба окном, он кажется старше, старее…
Дневники эти он вел в девятьсот седьмом в петербургских «Крестах»; торопливые карандашные записи в унылых казенных тетрадях — сейчас он и сам разбирает их не без труда. Читает он с искренним интересом, в котором чудится капля наивного удивления: это я? И поясняет:
— Единственное, что могло порадовать меня в тюрьме, — библиотека. Был я не особенно начитан и потянулся к Пушкину, Белинскому… Старшие товарищи советовали начать с них. И поначалу в «Крестах» не оказалось первых томов Пушкина со стихами, последние были тома — письма, отрывки… Ну, я и стал их читать. Потом уже раздобыл стихи и, видите, записал. — И, посмеиваясь, смущенно: — «Начинаю все больше любить поэзию и чувствовать ее обаяние. Читаю стихи, и вдруг явится какое-то светлое и радостное чувство, так что сердце начинает биться. Даже от иного стихотворения могу заплакать». Вот вам…
А это что? «Трепещите, тираны, когда поднимутся наши руки, их миллионы». А! Видимо, образец моего собственного литературного стиля тех лет… — И строже: — Странно, прозу Пушкина запомнил я лучше, ярче, что ли, стихов, может быть, потому что читал их со слезами. В одном из писем Пушкин писал: говорят, что несчастье хорошая школа, что ж, если несчастье — школа, то счастье — лучший университет. — И улыбнулся печально, мудро, как улыбаются иногда старики.
Молчим. Я рассматриваю — теперь уже не мысленно — его комнату. Книги и письма на столе и подоконнике, большой портрет сына…
— Да, — он оживляется, — вы хотели давно увидеть фотографию той женщины с юга. Вот…
Милое женское лицо. Сейчас, в эту минуту, оно, может быть, смеется, как не смеялось давно, никогда.
Он повторяет, закрывая тюремную тетрадь:
— Лучший университет… Под этими словами могли бы подписаться все русские революционеры… — И порывисто выходит из-за стола. — Ну, мне пора!
— Куда? — удивляюсь. — Ночь почти…
— Надо идти, — отвечает убежденно. — Получил, видите ли, повестку. Вот на столе…
Читаю:
«…поселковый Совет извещает арендатора дачи К. А. Веселова, что его очередь дежурить по охране общественного порядка в поселке такого-то числа, в воскресенье, с 9 до 12 ночи».
Известно ли в поселковом Совете, думаю, что «арендатору Веселову»… семьдесят седьмой! И говорю:
— Это какое-то недоразумение…
— Почему недоразумение? — возражает он. — Написано: Веселову. — И смеется: — Веселов — это я. |