Они хотели, чтобы мир его книг управлялся теми же законами, что и мир реальный, их окружавший. Несоответствия раздражали. А мир Андерсена управлялся по законам завтрашнего реального мира, по тем самым законам, действие которых должно было стать очевидным столетием позже.
И один человек из окружения Андерсена понимал это. Большой датский физик, чьи труды по электромагнетизму уже стали классическими, — Эрстед. Он любил Андерсена и однажды в разговоре с ним как бы невзначай обронил слова, которые показались многим загадкой: «Вас часто упрекают в недостатке познаний, но, может быть, наука обязана будет вам больше, чем кому-либо из поэтов».
Жизнь разрешила эту загадку. Волшебные истории Андерсена оказались не только поэтически высокими, но и мудрыми.
Разгадка эта содержит в себе, по-моему, и разрешение одного острого, весьма современного вопроса. Я имею в виду распространенное в западной философии наших дней разделение сегодняшней действительности на «жизненный мир» и «мир науки».
«Жизненный мир» — это дети, играющие под нашими окнами, и наши вечерние застольные беседы о хлебе, рождениях, утратах, песни, которые мы поем, работая в поле, на фабрике, в саду… Это складывающийся веками круг бытия, понятный и близкий любому человеку: ремесленнику, пахарю, поэту. Человеческий мир радостей и забот, борьбы и надежд… Мир «непоколебимых уверенностей».
И вот в XX веке, утверждают, окончательно определился второй мир — науки, враждебный старому доброму миру, потому что хочет он того или нет, а угрожает его основным ценностям. Это мир недоступных миллионам людей абстракций, мир освобождающий из бутылки «духа», перед которым ремесленник, пахарь, поэт могут оказаться беспомощными, мир, выработавший особый образ мышления и особый язык, понятный немногим.
Разделение действительности на два мира, по мнению многих западных философов наших дней, — одна из трагедий современности. И это в конце концов, говорят они, трагедия этическая, потому что «жизненный мир», чувствуя собственную непрочность, утрачивает все больше из вечных нравственных истин и ценностей.
Попытаемся в этом разобраться.
Было бы отрицанием очевидности утверждать, что наука не стала к середине XX века исполинской силой, ощущаемой миллионами людей. Было бы более чем наивно полагать, что ее язык — уравнений, формул, особых терминов, — язык, пытающийся точно описать сумасшествие элементарных частиц, расшифровать первоосновы материи, бытия, этот «темный», сложный язык понятен большинству обитателей земного шара. И наконец, было бы непростительным самообманом думать, что «дух», выпущенный из бутылки, ничем не угрожает человечеству.
Но явствует ли отсюда, что на нашей планете отныне существуют два мира: тысячелетний, человеческий, теплый и высокий, холодный, с четкими гранями, открывающий в лабораториях за семью печатями таящие ураганную силу великие уравнения?..
Что подумал бы об этой ситуации Андерсен? Да, я искал у него ответа: думал, читал.
В 1853 году он писал близкому человеку: «У нас с Ингеманом (датский поэт. — Евг. Б.) ежедневно бывают маленькие стычки по поводу современных открытий. Он ставит поэзию неизмеримо выше науки, а я нет. Он соглашается, что наш век — великий век открытий, но что открытия эти касаются лишь области механики, материального. Я же смотрю на них как на необходимых носителей духовного, как на огромные ветви, на которых со временем распустится цветок поэзии. И на мой взгляд, то явление, что нынче люди, страны, города сближаются между собой посредством пара и электромагнетизма, так грандиозно и великолепно…» Эти строки доставили мне радость. Но я понимал: их обаятельной, искренней поэтической силы недостаточно, чтобы опрокинуть теорию «двух миров». |