А может быть, стоит измерять его… микронами? Их враждебность первоосновам жизни не столь очевидна, но чем меньше будут единицы измерения зла, тем будет лучше для человека.
Через несколько минут в эту книгу войдут наши современники. Читая дочери Андерсена, братьев Гримм, Афанасьева, Перро, я иногда с удивлением замечал, что вижу перед собой не только героев волшебных историй, но и реальных людей — токарей, шоферов, краеведов, лесников, — думаю об их заботах и человечности.
Получалось как бы два «плана»: первый — дочери, фантастический, и второй — мой, совершенно реальный. Но, конечно же, между ними не было непроходимого барьера, и бывало часто, что оба плана соединялись в один. Из этого одного, синтезировавшего в себе волшебные истории и реальность, родилась моя книга.
Мне хочется еще немного побыть с Андерсеном. Зачем? Может быть, для того, чтобы попытаться — не разрешить, нет! — осмыслить одну загадку. Андерсен казался современникам до крайности старомодным. Датский философ Кьеркегор видел в нем смешной поэтический персонаж, внезапно появившийся из книги стихов и навсегда забывший секрет, как вернуться обратно на книжную полку. Людей, окружавших Андерсена, смешила, а иногда и раздражала его излишняя, по их мнению, чувствительность: то, что его трогают до слез доброта и красота, что он часто бывает восторженно-весел, может часами стоять перед зеленеющим деревом или гнездом аистов, плакать, слушая любимую музыку… Это и в самом деле, должно быть, выглядело странно и некстати: набирал силу «железный» XIX век.
Железные дороги соединяли города, все гуще дымили на патриархальных реках пароходы, в Париже начинали строить Эйфелеву башню — чудо столетия, появился телеграф, хозяевами жизни делались трезвые, деловые, начисто лишенные сантиментов люди. А по улицам датской столицы шел этот «оживший поэтический персонаж». Несовременность его была совершенно очевидна.
Почему же он, выглядевший в середине «железного» XIX века старомодным и странным, кажется естественным и современным в середине «атомного» XX? И не только как писатель — в этом как раз не было бы ничего загадочного, но и как личность, человек. Что нас особенно волнует в нем — современно волнует?
Мне и самому хотелось бы понять это.
Клоун
Роясь в архиве Подольского дома пионеров, я нашел старую фотографию детского джаз-оркестра. Она пожелтела, выцвела, хочется сказать: отцвела, потому что была похожа издали на большой засушенный осенний лист. И все казалось мне, пока я держал ее в руках, что она, чего доброго, рассыплется сейчас, и исчезнет единственное вещественное напоминание о том далеком довоенном дне, когда на сцене Дома пионеров смеялся, плакал маленький саксофон, унывно-весело вторили аккордеоны и ударял в медные тарелочки и игрушечный барабан худенький-худенький мальчик. У него было наигранно-серьезное лицо с чудной лукавинкой в губах, лицо, которое через секунду может стать восторженным.
Мне захотелось узнать все, что можно, о дальнейшей судьбе маленьких музыкантов этого оркестра. И сотрудница дома, нестарая женщина (до войны она тоже танцевала, пела и лепетала стихи в этих стенах), стала рассказывать, напряженно всматриваясь в туманные лица мальчиков и девочек:
— Контрабас — убили. Саксофон — убили. Гитара — работает агрономом на целине. Второй саксофон — ученый. Труба… Труба — пошла по тюрьмам. Аккордеон — в «Сельхозтехнике». Мандолина — учительница музыки. Второй аккордеон — погиб. Ударник? — Она помолчала. — Кажется, тоже…
— Нет! — раздался негромкий голос. — Нет… Это же Миша! Что вы?!
С кресла в углу кабинета тяжело поднялся мужчина лет пятидесяти — до этого он что-то сосредоточенно записывал и будто бы ничего не слышал, — уронил с колен на пол тетрадь и, опираясь на палки, подошел к нам. |