|
И, если уж на то пошло, это нехорошо — красть у женщины платье и подглядывать за ней, когда она купается.
Пастух качает головой, и я перевожу ему сказанное. Если до этого он был смущен, то теперь у него такой вид, будто он готов провалиться в Ад — только бы мы оставили его в покое. Наконец, он, не поднимая глаз, отвечает мне парой слов.
— Твой ужин спрашивает, уйти ли ему, — перевожу я, сдерживая смех.
— Винсент, это не ужин, это изысканный десерт. — Дана смотрит на молодого человека. — Ты останешься и присоединишься.
Эти слова она сопровождает повелительным жестом, понятным без слов, и пастух послушно опускается перед ней на колени. Она приподнимает его голову за подбородок.
— Старайся. А то я разозлюсь, и ты станешь ужином.
К своему счастью, молодой человек не понимает ни слова, но улавливает интонацию и, с жаром кивая, наклоняется к ней. Дана запускает пальцы ему в волосы и запрокидывает голову. Я смотрю на спину пастуха: рубашку он забыл на берегу и, конечно же, не подумал о ней, так как торопился догнать хозяйку платья. У него очень светлая, с синеватым оттенком, кожа — типичный представитель здешних широт. Гладкая, ни единого волоска, ни одной шероховатости. Я ловлю себя на мысли, что мне хочется прикоснуться к нему, и не вижу смысла сдерживаться — провожу пальцами по его позвоночнику. Пастух мгновенно напрягается и поднимает голову, но, похоже, не осмеливается повернуться ко мне и посмотреть в глаза. Дана кладет ладонь ему на грудь.
— Не бойся, дурачок, тебе не будет больно. Ведь ему не будет больно, Винсент?
— Ни капельки, — отвечаю я.
И, конечно же, говорю правду. Если он когда-нибудь решится попробовать такое еще раз, то будет неприятно удивлен, так как ощущения будут менее приятными и очень болезненными. Но сейчас пастух не сдерживает тихий стон, а потом расслабляется, почувствовав прикосновение моих рук к его плечам, и снова наклоняется к Дане. Мы с ней смотрим друг другу в глаза, ее взгляд становится все более туманным, мысли начинают путаться, инстинкты постепенно одерживают верх над разумом и здравым смыслом, и я слышу свое имя, но она обращается ко мне на языке своих предков, и этого языка я не знаю.
— Дана, я не понимаю, — говорю я ей.
— Не торопись, Винсент. Дай ему… войти.
Я останавливаюсь, и Дана немного отодвигается от пастуха. Он поднимает голову, и она делает очередной повелительный жест, но он медлит, не предпринимая более решительных шагов, а потом снова говорит несколько слов.
— Догадываюсь, что он имеет в виду: «Я еще никогда такого не делал». — Я киваю, и Дана нежно гладит молодого человека по шее. — Мы не причиним тебе вреда. Наоборот, тебе будет хорошо. Очень хорошо. Вряд ли ты когда-нибудь испытаешь такое еще раз за свою коротенькую жизнь.
Сердце у пастуха бьется так, будто ему тесно в груди, и оно вот-вот оттуда выпрыгнет. Целая гамма чувств: непонимание, восхищение, смущение, страх. Он пытается понять, нравятся ли ему новые ощущения, сделал ли он что-то, что можно было сделать, или же совершил что-то запретное. Сейчас он чувствует даже некое подобие любви — такой любви, которая балансирует на грани поклонения и ненависти. Он наклоняется к Дане для того, чтобы поцеловать, но она отворачивается, выгибает шею назад под почти немыслимым углом и впивается ногтями в его спину, оставляя на ней следы. С ее губ срывается стон, и она медленно убирает руки, словно демонстрируя свою слабость и покорность. Я смотрю на кровь, выступающую на спине у пастуха, и думаю о том, что если бы наши с Даной сущности были бы чуть более похожи, то мы бы разделили десерт поровну. Но человеческая кровь не пробуждает во мне ни аппетита, ни возбуждения, ни отвращения.
— Винсент, — нарушает тишину Дана. |