Я помню тех, кто был рядом – весь цвет нашего селения: дон Кристобаль де Рохас, дон Доминго де Агуи, дон Фелипе Часо, дон Хуан Марсело, дон Антонио Эспириту и молодой Лоренсо Чавалия. Они походили на тени, скорбные тени. Я видел их лица, их глаза.
– Да будут прокляты чилийцы! – воскликнул сквозь слезы Хуан Марсело. – Ни старых они не щадят, ни малых. Придет зима, где найдут кров наши дети? Птички сичи не пели во время сева. Значит, холодная будет зима.
Волосы Хуана побелели от снега, он казался стариком.
– О чем ты плачешь? – отвечал Лоренсо Чавалия. – Война есть война. Если бы пришлось, мы сожгли бы всю Чили, от края до края.
– Юноша, – перебил я его, – я видел много войн. Видел, как рыдает вдова над телом мужа, сраженного во цвете лет. И сам я остался сиротой. Тщеславным сеньорам нужна война, только им, а больше никому.
– Да будут прокляты чилийцы! – снова кричит, рыдая, Хуан Марсело.
Молодой Чавалия показывает мне свои руки.
– Не меньше семи чилийских вдов будут плакать всю свою жизнь.
Верно! Возле Уараутамбо чилийцы праздновали свою победу. Хитрый молодой Чавалия пришел к ним, обещал проводить по королевской дороге чилийский патруль. Он привел их прямо к пещере Уманкатай, и тут люди Просперо Лукано напали на них. Там, в пещере, и закопали чилийский патруль.
Огонь охватил колокольню нашей церкви. Легкий дым поднимался над кварталом Тамбо. Мы стояли и глядели, как огонь пожирал труды стольких поколений, и даже здесь, в Гойльярискиске, снег розовел в отсветах пламени. Огромный язык взмыл над кварталом Раби. И тут не выдержал Антонио Эспириту, Словно обезумел он – бросил поводья, стал бить себя ладонями по лицу.
– Что с тобою, Антонио? – спросил я.
Но он не мог успокоиться, все бил и бил себя по щекам. Дотом скатился с лошади и повалился на колени у ног моего жеребца по имени Рассеки-Ветер. «Жизнь наша подобна летучему дыму», – подумал я.
– Мне семьдесят лет. За всю мою жизнь ни перед кем не стоял я на коленях, – крикнул Эспириту. Он лежал у ног моего жеребца, седобородый, как деревянный апостол Петр, что горел сейчас в церкви Янакочи. – Ты говоришь, что тебе шестьдесят три года, Раймундо Эррера. Ты моложе меня. Но ты упорный, и вот я склоняюсь перед тобой.
– Перед одной лишь матерью подобает склоняться мужчине, Антонио Эспириту.
– Все склоняется перед временем. Я это знаю и понял, что следует склониться пред тем, кто лучше меня. Прежде я не соглашался с тобой, Эррера. В 1880 году, когда чилийцы подходили к ущелью Чаупиуаранга, ты собрал совет Янакочи. Ты сказал тогда: «Жители Лимы танцевали, когда чилийцы окружили город. И вот – они побеждены. Теперь неважно, горец ты или житель побережья. Враг приближается, сжигая все на своем пути. Я был в Хаухе. Пепел лежит по берегам Мантаро, где возвышались красивые дома. Власти общины не сумели спасти их, и грамоты на владение землей тоже погибли в огне».
Он стоял на коленях и молил о прощении, а снег серебрил его и без того седые кудри.
– Ты сказал: «да не случится того же с нами. Десятки лет мы боролись – и в тысяча семьсот пятом году получили Грамоту на нашу землю. Она хранится у члена Совета общины дона Антонио Эспириту. Он уважаемый гражданин. У него есть ферма, скот. Он богат. Если чилийцы начнут жечь Янакочу, то прежде всего подожгут дом дона Антонио Эспириту». А я спорил с тобой: – «Чилийцы родились на побережье, им не под силу перейти Нудо-де-Паско». Я старше тебя, меня уважали, и я заставил тебя умолкнуть. Как я жалею об этом! И вот чилийцы уже в ущелье Чаупиуаранга. Я выплакал себе глаза, горюя о сыновьях, что ушли воевать и уже никогда не вернутся. |