По прежнему стою на распутье. Ко всем моим «не знаю» в
вопросах религиозных, философских и общественных прибавилось еще одно, личное, самое для меня главное, ибо я отлично понимаю, что на этом «не
знаю» могу сломать себе шею.
Я сам ковал ту цепь, что связала меня с Анелей, и связала навсегда, – нечего и думать, что она когда нибудь разорвется, – я люблю Анельку
безумно, но еще вопрос, здоровая ли это любовь. Будь я моложе, здоровее духом и телом, будь я более нормальным, не таким вывихнутым человеком,
я, может, и разорвал бы эти оковы и, во всяком случае, пытался бы от них освободиться, убедившись, что, грубо говоря, ничего не добьюсь от
Анельки и никогда она не раскроет мне объятий. А сейчас я и не пытаюсь бороться, я люблю ее, как только может любить человек с больными нервами,
и любовь эта похожа на манию. Так любят старики, которые изо всех сил цепляются за свою последнюю любовь, ибо она становится для них вопросом
жизни. Так держится за ветку человек, висящий над пропастью.
Любовь к Анельке – то единственное, что расцвело в моей жизни, и потому так неестественно буйно это цветение. Такое явление вполне нормально и
будет повторяться тем чаще, чем больше на свете будет людей подобных мне, то есть заеденных самоанализом скептиков и притом истериков, с
пустотой в душе и сильнейшим неврозом в крови. Этакий современный продукт уходящей в прошлое эпохи может и вовсе не знать любви или
отождествлять любовь с развратом. Но если все его жизненные силы вдруг сосредоточатся на каком нибудь чувстве и тут примешается еще его невроз,
это чувство овладеет им целиком и станет таким упорным, как бывают только болезни. Этого, может быть, еще не поняли психологи и, безусловно, не
понимают до сих пор романисты, изучающие душу современного человека.
Вена, 25 августа
Сегодня мы приехали в Вену. В дороге мне довелось слышать разговор между пани Целиной и Анелькой, и так как разговор этот как то странно
взволновал Анельку, я хочу его записать. В вагоне, кроме нас четверых, никого не было, и мы толковали о портрете Анельки, в частности о том, что
от белого платья придется отказаться, так как для того, чтобы его сшить, потребовалось бы слишком много времени. Неожиданно пани Целина (она
прекрасно помнит всякие даты и вечно напоминает о них другим) сказала, обращаясь к Анельке:
– А ведь сегодня ровно два месяца, как твой муж приехал в Плошов?
– Да, кажется, – отозвалась Анелька и вдруг густо покраснела.
Чтобы скрыть это, она встала и принялась снимать с вагонной сетки дорожную сумку. Когда она снова обернулась к нам, румянец еще не совсем сошел
с ее щек и лицо имело страдальческое, угрюмое выражение. Тетя и пани Целина ничего не заметили, так как они в эту минуту заспорили о том, в
какой именно день приехал Кромицкий. Но я все увидел и понял. Ведь в тот самый день ей пришлось терпеть ласки и поцелуи мужа… При этой мысли
мною овладело бешенство, и вместе с тем стыдно стало за этот ее румянец. Да, в любви моей много острых терний, не меньше и больно ранящих
омерзительных мелочей. До замечания пани Целины я был почти счастлив, тешась иллюзией, будто мы с Анелькой едем вместе как новобрачные,
совершающие свое свадебное путешествие. И вот – в одно мгновение блаженство кончилось. Я злился на Анельку, и это сразу сказалось на моем
обращении с ней. Она это почувствовала. И в Вене, когда мы на минуту остались вдвоем в зале ожидания, спросила меня:
– Ты за что то на меня сердишься?
– Нет, я тебя люблю, – ответил я резким тоном.
Ее лицо снова омрачилось. |