Изменить размер шрифта - +

– Я только что так приятно поболтала про тебя с Соней Доусон в магазине! – заговорила мать. – Она припомнила, как ты была добра ко всем малышам, когда сама училась в третьем классе. Помнишь? Она до сих пор хранит рождественские открытки, которые ты сделала для ее близнецов. Я напрочь забыла, что ты сделала открытки для всех детсадовских. Соня говорит, весь тот год, стоило спросить близняшек, что они больше всего любят, и они отвечали: Пип. Любимое блюдо – Пип! Любимый цвет – Пип! Ты у них была самая любимая во всем. Такая милая маленькая девочка, так добра к малышам. Ты же помнишь Сониных близняшек?

– Смутно, – ответила Пип, направляясь к дому.

– Они тебя обожали. Преклонялись. Весь детский сад поголовно. Я так обрадовалась, когда Соня мне напомнила.

– Очень жаль, что я не могла вечно оставаться восьмилетней.

– Все говорили, что ты необычная, особенная, – не умолкала мать, следуя за ней по пятам. – Все учителя. И даже другие родители. В тебе была особая магия – любви, доброты. Я так бываю счастлива, когда вспоминаю об этом.

В домике Пип поставила вещи на пол и тут же расплакалась.

– Котенок? – всполошилась мать.

– Я испортила твой торт! – горевала Пип, как восьмилетняя.

– О, ну разве это беда? – Мать обхватила ее, стала качать, словно баюкая, притянула ее лицо к своей ключице, держала ее крепко. – Я так счастлива, что ты здесь!

– Я его весь день делала! – прорыдала Пип. – А потом уронила на грязный пол на автобусной станции. Прямо на пол, мама. Прости меня! Я все пачкаю, к чему ни притронусь. Прости меня, прости. Прости!

Мама что-то ласково шептала, целовала ее в голову, пригревала, пока часть горя не вышла из Пип в виде соплей и слез, и тогда у нее возникло чувство, что, сорвавшись, она поступилась каким-то ценным преимуществом. Она высвободилась и пошла в ванную привести себя в порядок.

На полках – выцветшие фланелевые простыни, на которых она спала еще в детстве. На вешалке – все то же застиранное банное полотенце, мать пользовалась им уже двадцать лет. На бетонном полу крошечного душа, который мать регулярно терла и скребла, давно не осталось ни следа краски. Увидев, что мать ради нее зажгла на умывальнике две свечи, как для романтического свидания или религиозного ритуала, Пип чуть снова не разрыдалась.

– Потушила чечевицу и сделала капустный салат, как ты любишь, – сообщила ей мать, стоя у двери. – Забыла тебя спросить, ешь ли ты до сих пор мясо, поэтому не стала покупать отбивную.

– Трудновато жить в коммуне и не есть мяса, – сказала Пип. – Впрочем, я больше там не живу.

Открывая бутылку вина, привезенную исключительно для себя, и дожидаясь, пока мать выставит на стол угощение, на которое ей позволила расщедриться скидка для работников магазина, Пип излагала причины – по большей части вымышленные – своего ухода из дома на Тридцать третьей. Мать, похоже, верила каждому ее слову. Затем Пип налегала на вино, а мать жаловалась на веко (тика нет, но такое ощущение, что в любую минуту может снова начаться), на последние вторжения в ее личное пространство на работе, на бестактность к ней покупателей в магазине; рассказала о моральной дилемме, которую ставит перед ней кукареканье соседского петуха в три часа ночи. Пип рассчитывала отсидеться у матери с неделю, прийти в себя и понять, что делать дальше; но, хотя по идее она была для матери центром всего, вдруг появилось ощущение, что материнские навязчивые опасения и обиды – самодостаточная мини-вселенная. Что для Пип теперь нет, по большому счету, места в ее жизни.

– С работы я тоже ушла, – призналась Пип, когда ужин был съеден и вино почти выпито.

– Это хорошо, – сказала мама. – Мне всегда казалось, что эта работа не для тебя с твоими дарованиями.

Быстрый переход