Изменить размер шрифта - +
Отец повесился в Ростоке в 1948 году, у матери началось психическое расстройство, и ее поместили в больницу, где она вскоре тоже умерла. Андреас потом пришел к мысли, что его деда, возможно, довели до самоубийства, а бабушку до психического расстройства органы госбезопасности, но для Кати такие “утешения” были политически недопустимы. Ее звезда взошла, когда закатилась звезда ее родителей, которых теперь спокойно можно было поминать как мучеников. Она стала профессором и позднее вышла замуж за коллегу по университету, который вместе с другими Вольфами, своими родственниками, провел военные годы в Советском Союзе, где изучал экономику.

Детство Андреаса с такой матерью было совершенно необычайным. Она разрешала ему все, а взамен требовала только, чтобы он всегда был с ней, просила только, чтобы он ею восхищался. Восхищение давалось ему без труда. Она преподавала в университете “англистику” и с сыном с самого начала говорила на обоих языках, подчас соединяя немецкий и английский в одной фразе. Смешение языков – это было самое лучшее, бесконечная потеха. “Что это за bloody awful mess?[15] Соединенные Штаты are rotten![16] Is that a fart[17] или машины старт? Хочешь one more кусочек creamcake?[18] What goeth in thy little head on?[19]” Она не отдавала его в детский сад, потому что он нужен был ей весь целиком, и благодаря привилегированному положению ей это было можно. Читать он научился так рано, что сам не помнил, как это случилось. Зато помнил, как спал с мамой в одной кровати, когда папа уезжал в командировку, помнил и то, как отец храпел, когда он пытался влезть в постель к ним обоим, помнил, как он пугался храпа и тогда мать вставала, отводила его обратно в детскую и сама ложилась рядом. Казалось, он не способен сделать то, что ей бы не понравилось. Если с ним случалась детская истерика, она садилась на пол и плакала с ним вместе, и если это еще больше его расстраивало, она тоже расстраивалась еще больше, и так до тех пор, пока ее смешное поддельное огорчение не отвлекало его от собственного огорчения. Тогда он смеялся, и она смеялась вместе с ним.

Однажды он так разозлился, что ударил ее ногой по голени, и она заковыляла по гостиной, прикидываясь насмерть раненной, восклицая по-английски: “A hit, a palpable hit![20]” Это было так забавно и так обидно, что он подскочил и ударил ее опять, сильнее. На этот раз она рухнула на пол и лежала неподвижно. Он захихикал и подумал, не стукнуть ли ее еще, раз это так весело. Но она все так же лежала не двигаясь, и он встревожился и опустился на колени у ее лица. Она дышала – не умерла, – но глаза были странные, пустые.

– Мама?

– Тебе бы понравилось, если бы тебя так ударили? – тихо, размеренно спросила она.

– Нет.

Больше она ничего не сказала, но он был восприимчив не по годам, и ему мигом стало стыдно. Ей никогда не было нужды объяснять ему, чего не следует делать, и она никогда не объясняла. Он принялся теребить ее, тянуть, толкать, пытался поднять, говоря: “Мама, мама, прости, что я тебя ударил, пожалуйста, вставай”. Но она уже плакала, и это были настоящие слезы, а не игра. Он перестал трогать ее; он не знал, как быть. Побежал к себе в комнату и сам там поплакал, надеясь, что она услышит. Под конец уже просто завывал, но она все не шла к нему. Он перестал плакать и вернулся в гостиную. Она по-прежнему лежала на полу, точно в такой же позе, глаза были открыты.

– Мама?

– Ты ничего плохого не сделал, – пробормотала она.

– Я тебе не сделал больно?

– Ты у меня идеальный. А вот о мире этого не скажешь.

Она не двигалась. Он только одно мог надумать: вернуться к себе и лежать тихо, очень тихо, как она. Но лежать было скучно, и он открыл книгу. Он все еще читал, когда услышал, как вернулся отец. “Катя?.. Катя!” Шаги отца звучали жестко, сердито.

Быстрый переход