Скажу вам, я не робкого десятка, можно сказать, лев, а не капуцин. Иду на цыпочках, жду, вслушиваюсь, приоткрываю дверной глазок — не вижу ничего, ну вовсе ничего. Я ведь не робкого десятка, меня не запугать, что я делаю дальше? Отворяю дверь. О! Пресвятая Матерь Божья, что я вижу на пороге? Там лежит человек — мертвец, огромный, больше меня, больше вас, больше любого из наших монастырских братьев, в глухо застегнутом отличном сюртуке, и сквозь манишку сочится и сочится кровь, а черные его глаза смотрят, смотрят не мигая в небо. Что я делаю? Я вскрикиваю раз, вскрикиваю другой и бегу со всех ног к отцу настоятелю!
Все подробности роковой дуэли, вычитанные мной из французской газеты в тот вечер, когда я навещал Монктона в его неаполитанской комнате, тотчас встали у меня перед глазами. С последними словами старого монаха подозрение, охватившее меня, когда я заглянул ненароком во флигель, перешло в окончательную уверенность.
— Все это мне понятно, — сказал я. — Труп, который я только что видел во флигеле, — это тот самый труп, который вы нашли у себя на пороге. Но объясните, почему вы не предали его земле, как полагается?
— Погодите, погодите, не торопитесь, — остановил меня капуцин. — Отец настоятель услышал мой крик и поспешил навстречу. Все мы побежали к воротам, подняли этого большого человека и тщательно осмотрели. Мертв, мертв, как это дерево! — Тут он ударил рукой о шкаф. — Мы вновь осмотрели его и заметили, что к воротнику сюртука приколота записка. Ага, сын мой, вот вы и вздрогнули! Я так и думал, что в конце концов заставлю вас вздрогнуть.
Я и в самом деле вздрогнул. Записка, несомненно, была тем самым листком, вырванным из записной книжки секунданта, о котором упоминалось в неоконченном дневнике и где излагались обстоятельства смерти дравшегося. Если бы мне требовалось несомненное подтверждение личности убитого, то вот оно, это подтверждение, было передо мной.
— Как вы полагаете, что было написано на этом клочке бумаги? — спросил капуцин. — Прочитав, мы содрогнулись. Человек этот был убит на дуэли; злосчастный, безрассудный, он погиб, совершая смертный грех, и те, что лицезрели его убийство, обращались к нам, капуцинам, святым людям, служителям Господним, чадам отца нашего святейшего папы, обращались с просьбой дать ему погребение! О, мы были вне себя, когда это прочли, мы стенали, заламывали руки, рвали на себе волосы, не находили себе места, мы…
— Погодите минутку, — прервал я его, видя, что старик увлекся рассказом и, если не остановить его, зальет меня потоком слов, все меньше относящихся до дела, — погодите минутку. Сохранилась ли записка, которая была приколота к воротнику убитого, и можно ли ее увидеть?
Капуцин уже было собрался ответить, но вдруг осекся и, как я заметил, перевел взгляд на двери, и тут же за моей спиной они легко открылись и закрылись.
Я живо обернулся и увидел, что в ризнице появился еще один монах — высокий, тощий, чернобородый, с приходом которого мой прежний друг — владелец табакерки, внезапно приобрел вид самый елейный и благочестивый. Я заподозрил, что нас почтил своим приходом отец настоятель, и не ошибся, как выяснилось, едва лишь он заговорил со мной.
— Я настоятель этого монастыря, — сказал он ясным и спокойным голосом, не сводя с моего лица холодного, пристального взора. — Я слышал часть вашей беседы и желал бы знать, отчего вы так жаждете видеть записку, что была приколота к воротнику убитого?
Невозмутимость, с которой он признался, что подслушивал, спокойно-повелительный тон голоса, смутили и озадачили меня. В первую минуту я не знал, в каком духе отвечать ему. Заметив мою нерешительность и приписав ее ложной причине, он сделал знак старому капуцину удалиться. Робко погладив свою длинную седую бороду и незаметно подбодрив себя еще одной понюшкой «восхитительного табака», мой досточтимый друг зашаркал к дверям, где отвесил глубокий, почтительный поклон и скрылся из виду. |