Изменить размер шрифта - +
И отцы, и деды наши исстари землю покинули, и никакого у них, кроме сапога, занятия не было. Стало быть, с голоду нам теперича, по-твоему, помирать?

 

– А вы бы не фальшивили. По чести бы делали.

 

– И все-таки скажу тебе: говоришь ты, ровно балалайка бренчишь, а ничего в нашем деле не смыслишь. У нас колесо-то с каких пор заведено? Ты знаешь ли?

 

– Здешний житель – как не знать! Да не слишком ли шибко завертелось оно у вас, колесо-то это? Вам только бы сбыть товар, а про то, что другому, за свои деньги, тоже в сапогах ходить хочется, вы и забыли совсем! Сказал бы я тебе одно слово, да боюсь, не обидно ли оно для тебя будет!

 

– Слово – брех; и я, пожалуй, слово знаю…

 

– Знаешь, так говори!

 

– Ты свое прежде скажи!

 

– Нет, ты мое угадай, а я твое слово давно угадал! Нам, мол, умныим, чай надо пить, а вы, дураки, невелики бары: и за деньги босиком проходите!

 

Разговор в этом тоне и духе продолжался почти во все время переправы. Как я ни старался вникнуть в смысл этого сапожного кризиса, но из перекрестных мнений не мог извлечь никакого другого практического вывода, кроме того, что "от начальства поддержки нет", что "варшавский сапог истребить надо" и что "старинным сапожникам следует предоставить вести заведенное колесо на всей их воле". Эти виды и предположения обсуждались на все лады, перемежаясь вздохами, ахами, напоминаниями о сердитых временах и известиями о новых пожарах, происшедших в разных деревнях по случаю Николина дня.

 

– Каюрово-то, слышь, выгорело!

 

– А в нашей стороне Мокряги опять дотла сгорели!

 

 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

 

Публика в каюте первого класса была немногочисленна: всего человек семь-восемь. Из К. ехала депутация от дворян, с целью, как потом оказалось, ходатайствовать «в губернии» об удалении из уезда одного из мировых судей за вредный образ мыслей и строптивый нрав. Два помещика отправлялись в Т., чтобы ликвидировать, и в ожидании минуты, когда нужно будет предстать перед очи старшего нотариуса, пропускали по маленькой и с каким-то блаженным видом сообщали друг другу предполагаемые результаты ликвидации. Две заспанные личности уныло слонялись между диванами и от времени до времени вопияли: «Господа! в табельку! по маленькой!» Наконец, тут же сидели: педагог и адвокат. Педагог имел вид скорбный, как будто даже здесь, на пароходе, вдали от классической гимназии, его угнетала мысль, нельзя ли кого-нибудь притеснить или огорошить таким вопросом, который сразу бы поставил человека в беспомощное положение. Напротив того, от адвоката так и отдавало внутренним ликованием. Лицо его сияло, и он с каким-то безапелляционным легкомыслием, быстро и решительно, выбрасывал из себя один афоризм за другим, по-видимому даже не допуская мысли, чтобы можно было что-нибудь ему возразить.

 

– В гражданских делах нет безотносительной истины, – говорил адвокат, продолжая начатый до прихода моего разговор. – Когда мне поручают ведение процесса, я не имею никакой надобности заглядывать в совесть моего доверителя. Я говорю себе: "Он начинает дело, стало быть, он искренно думает, что он прав. Анализировать его побуждения – значило бы возбуждать в его совести такие сомнения, которые, быть может, и не будут оправданы дальнейшим ходом дела". Поэтому я ставлю вопрос гораздо проще; я спрашиваю себя: "Может ли поручаемый мне процесс быть выигран или нет – и только".

Быстрый переход