— Точно, зуб. О Боже! Если справедливость небесная дозволяет силам зла строить коварные планы мести, если исполнение этих планов доверено существу погибшему, погрязшему в грехе, существу, жизнь которого разрушена никем иным, как тем самым страдальцем, на кого обрушился гнев небес — представьте себе все коварство этого замысла, и вы поймете, что адские муки возможны и на земле. Но небеса были ко мне милосердны — под конец они даровали мне надежду; и если бы я мог умереть, не увидев напоследок этого чудовища, я бы с радостью закрыл глаза сей же миг. Но сердце мое сжимается от ужаса при мысли о том, что мне предстоит еще раз встретиться с ним — с демоном. Он подвел меня к краю пропасти и готов своими руками столкнуть меня вниз. Мне суждено встретиться с ним еще один раз, последний, и встреча эта будет куда страшнее прошлых.
В продолжение этой речи Бартон трясся всем телом так сильно, что Монтегю не на шутку встревожился и поспешно вернулся к теме, которая, казалось, до сих пор действовала на капитана весьма умиротворяюще.
— Это был не сон, — заметил Бартон, немного помолчав. — Совершенно иное состояние, ни на что не похожее. Тем не менее я все чувствовал, видел и слышал так же отчетливо, как сейчас — это было наяву.
— И что же вы видели и слышали? — спросил его товарищ.
— Очнувшись от обморока, я увидел его, — продолжал Бартон, будто и не слышал вопроса. — Все происходило медленно, очень медленно. Я лежал на берегу большого озера, у самой воды, вокруг тянулись холмы, окутанные туманом, все было залито мягким, грустным розовым светом. Картина была пронизана печалью и одиночеством и тем не менее казалась прекраснее, чем любой земной пейзаж. Голова моя покоилась на коленях у прекрасной девушки. Она напевала песню, в которой говорилось — уж не знаю как, то ли словами, то ли мелодией — обо всей моей жизни: и о прошлом, и о том, что меня ждет. С этой песней оживали давно забытые чувства, которые, я думал, угасли во мне навсегда. Из глаз моих заструились слезы — отчасти навеянные песней и ее таинственной красотой, отчасти в ответ на неземную сладость ее голоса. Я узнал этот голос — о, как хорошо я его знал! Нежный голос, пение, пустынный пейзаж, где не колыхался ни один листок, не доносилось даже дуновения ветерка — все это очаровало меня так, мне — увы! — и в голову не пришло поднять глаза и взглянуть в прелестное лицо. Медленно, очень медленно пение стало слабеть, пейзаж словно подернулся дымкой, и наконец все погрузилось во мрак и тишину. Потом я очнулся в этом мире и, как вы заметили, стал куда спокойнее. Я получил утешение; понял, что прощен. — Бартон горько заплакал.
С того дня, как уже говорилось, в душе его воцарился глубокий, печальный покой. Однако покой этот нельзя было назвать безмятежным. Капитан был непоколебимо убежден, что преследователь его явится еще один раз, последний, и видение это будет намного ужаснее всех предыдущих. Предчувствуя неизведанные муки, он содрогался в таких припадках безумного ужаса, что все домашние не находили себе места от суеверного страха. Даже тех, кто делал вид, что не верит ни в какую нечистую силу, по ночам посещали сомнения и страхи, в которых они не признались бы никому. И никто из них не пытался отговорить Бартона от решения, которое он неоднократно пытался осуществить: застрелиться у себя в комнате. Шторы на окнах он теперь всегда держал опущенными, и рядом с ним днем и ночью находился верный слуга — даже кровать его переставили в спальню капитана.
Слуга этот находился у Бартона уже давно и пользовался полным доверием. В обязанности ему, помимо обычных поручений, выполняемых лакеями — от которых Бартон, джентльмен с независимыми привычками, частенько его освобождал, — вменялось тщательно соблюдать меры предосторожности, посредством которых его хозяин надеялся оградить себя от вторжения «ангела-мстителя». |