Их следовало доставить в Немецкую слободу, что за Яузой, там бы они сговорились о жилье и пропитании, но сами они, не зная языка, ввек туда сквозь Москву не доберутся. Наконец Богдан Желвак решил взять их в Аргамачьи конюшни — там найдется, где прилечь, чтобы отдохнуть с дороги, и там же им найдется провожатый до слободы.
Башмаков не слишком задержал Ивашку, ему важнее было услышать донесения Желвака с Озорным, да и неудивительно: их ведь не только с золотом в Царевиче-Дмитриев посылали, но и поглядеть, в каком состоянии крепость, каковы пушки на стенах да и сами стены, послушать, что говорит гарнизон о лифляндской жизни и о своем воеводе. Ивашке было велено прийти наутро, а Ордину-Нащокину-младшему — подождать до вечера, когда вернется с охоты государь. С тем Башмаков этого гостя и выпроводил.
Воин Афанасьевич с верным, хотя и малость бестолковым, Пафнутием должен был остановиться у давнего приятеля своего батюшки, а приятель был псковский купец Кольцов, перебравшийся в Москву и заведший дом на Варварке. Если бы искать приют сообразно положению батюшки, воеводы и думного дворянина, то можно было бы хоть к боярину Морозову в ворота стучаться. Но в том-то и беда, что на Москве Ордина-Нащокина не любили. Вечно он на все роптал, всем был недоволен и, чуть что, жаловался государю. Приказные обычаи и ставшее совсем обязательным мздоимство, устройство царского войска, дикие нравы — все его огорчало, обо всем он имел свое мнение. И получилось, что больше общего он имел с иноземцами, которые признавали за ним острый ум и образованность, даже уважали за знание своих обычаев, чем с москвичами, — эти, смеясь над ним, называли его самого иноземцем.
До того даже доходило, что в письмах к государю Ордин-Нащокин называл себя облихованным и ненавидимым человеченком, не имеющим где преклонить грешную голову. Но от таких риторических фигур он мог напрямую перейти к суровым обвинениям: государево дело ненавидят-де ради меня, холопа твоего. А ненавидеть государево дело чревато неприятными последствиями, потому что Алексей Михайлович горяч, может и чем попало по дурной голове треснуть. За такие ядовитые намеки и не любили Ордина-Нащокина, доля этой нелюбви причиталась и его единственному сыну.
Москва, где Воин Афанасьевич бывал редко, ему не нравилась. Вырос он в небольшом Пскове — и сама величина Москвы, раскинувшейся привольно, с огромными дворами, широкими улицами, большими садами, его раздражала. К тому же Москва была пестра — иной купчина гордо выходил со двора в красной рубахе, поверх нее — в полосатом желто-лазоревом зипуне, поверх зипуна — в рудо-желтом распахнутом дорогом кафтане, имея на ногах синие порты и зеленые сапоги. Это великолепие просто резало Ордину-Нащокину-младшему глаз — он невольно вспоминал курляндских купцов и дворян в их темных, на голландский лад, штанах и накидках, единственной роскошью которых были белые воротники, гладкие кружевные или плоеные на давний испанский лад. Краснокирпичные храмы тоже не выдерживали сравнения с белыми псковскими.
Когда Воин уже ехал по Варварке, а за ним — Пафнутий, ведя в поводу вьючного мерина, случилась неожиданная встреча, имевшая сложные и неудобоваримые последствия.
— Господи Иисусе, неужто ты? — услышал Воин и тут же увидел выезжавшего из переулка всадника.
— Вася?
— Я!
— Ты сюда как попал?
— Да мы всей семьей перебрались!
Вася Чертков был молод, смешлив, румян и, как говорили люди опытные, без царя в голове. Именно поэтому Воин и обрадовался встрече — умных разговоров ему и в Царевиче-Дмитриеве хватало.
— Ты где стоишь?
— Мы пока домишко на Ильинке купили, а дальше — как батюшка решит. Слушай, Войнушко, надолго ты сюда? Ведь будешь возвращаться в Лифляндию?
— Куда ж я денусь!
— Войнушко, батюшка, заставь век за тебя Бога молить! Забери меня с собой!
— Да что ты там у нас делать будешь?
Воин знал, что приятель не то чтобы немецкой или польской грамоте — русской скверно обучен. |