Теперь об обвинении в так называемом «очернении действительности». Скажите: когда и где, в какой теории познания отражение предмета считается важней самого предмета? Разве что в фантомных философиях, но не в материалистической же диалектике. Получается так: не важно, что мы делаем, а важно, что об этом скажут. И чтобы ничего худого не говорили – будем обо всём происходящем молчать, молчать. Но это – не выход. Не тогда надо мерзостей стыдиться, когда о них говорят, а когда делают. Сказал поэт Некрасов:
А тот, кто всё время радостно-лазурен, тот, напротив, к своей родине равнодушен.
Тут говорят о маятнике. Да, конечно, огромное качание маятника, но не со мной только одним, а во всей нашей жизни: хотят закрыть, забыть сталинские преступления, не вспоминать о них. «А надо ли вспоминать прошлое?» – спросил Льва Толстого его биограф Бирюков. И Толстой ответил, цитирую по бирюковской «Биографии Л. Н. Толстого», том 3–4, стр. 48 (читает поспешно):
«Если у меня была лихая болезнь и я излечился и стал чистым от неё, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею всё так же и ещё хуже, и мне хочется обмануть себя. А мы больны и всё так же больны. Болезнь изменила форму, но болезнь всё та же, только её иначе зовут… Болезнь, которою мы больны, есть убийство людей… Если мы вспомним старое и прямо взглянем ему в лицо – и наше новое теперешнее насилие откроется».
Нет! Замолчать преступления Сталина не удастся безконечно, идти против правды не удастся безконечно. Это преступления – над миллионами, и они требуют раскрытия. А хорошо б и задуматься: какое моральное влияние на молодёжь имеет укрытие этих преступлений? Это – развращение новых миллионов. Молодёжь растёт не глупая, она прекрасно понимает: вот были миллионные преступления, и о них молчат, всё шито-крыто. Так что ж и каждого из нас удерживает принять участие в несправедливостях? Тоже будет шито-крыто.
Мне остаётся сказать, что я не отказываюсь ни от одного слова, ни от одной буквы моего письма Съезду писателей. Я могу закончить теми же словами, как и то письмо (читает):
«Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы – ещё успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение её я готов принять и смерть», – смерть! а не только исключение из Союза. «Но может быть, многие уроки научат нас наконец не останавливать пера писателя при жизни? Это ещё ни разу не украсило нашей истории».
Что ж, голосуйте, за вами большинство. Но помните: история литературы ещё будет интересоваться нашим сегодняшним заседанием.
Матушкин: У меня вопрос к Солженицыну. Чем вы объясните, что вас так охотно печатают на Западе?
Солженицын: А чем вы объясните, что меня так упорно не хотят печатать на родине?
Матушкин: Нет, вы мне ответьте, вопрос к вам.
Солженицын: Я уже отвечал и отвечал. У меня вопросов больше, и поставлены они раньше, пусть Секретариат ответит на мои.
Кожевников (останавливая Матушкина): Ладно, не надо. Товарищи, я не хочу вмешиваться в ваше собрание и в ваше решение, вы совершенно независимы. Но я хотел возразить против (голос с металлом) того политического резонанса, который Солженицын хочет навязать нам. Мы берём один вопрос, а он берёт другой. В его распоряжении все газеты, чтобы ответить загранице, а он ими не пользуется. Он не желает ответить нашим врагам. Он не желает дать отповедь загранице и, не ссылаясь на Некрасова и Толстого, а своими словами – ответить нашим врагам. Съезд отверг ваше письмо как ненужное, как идейно неправильное. Вы в том письме отрицаете руководящую роль Партии, а мы на этом стоим, на руководящей роли Партии! И я думаю, что правильно здесь говорили ваши бывшие товарищи по перу. |