Изменить размер шрифта - +

– А я – одну бутылочку Волковому, одну – вам…

Шутил он шутил, но тюремный воздух всё больше входил и заражал его лёгкие.

После «Освобождённого секретаря»:

– Завтра будет у нас разговор совсем в другой плоскости, чем вы предполагаете: мы будем говорить больше не о вас, а обо мне.

(О его ограниченных издательских возможностях?.. о долге совести?.. о том, как он ощущает собственные изменения?.. Такой разговор не состоялся, и я не знаю, что имел в виду Твардовский.)

Это настроение, (что, может быть, не избежать и самому садиться, верней: тоскливое шевеленье души, как у Толстого в старости: а жаль, что я не посидел, мне-то бы – надо…) в тот приезд несколько раз проявилось у него. С ним и в поезде была книга Якубовича-Мельшина «В мире отверженных», уже она готовила его. Он с большим вниманием относился к подробностям зарешёточной жизни, с любопытством спрашивал: «А зачем там лобки бреют?», «А почему стеклянную посуду не пропускают?» По поводу еврейской линии в романе сказал: «Идти на костёр – так идти, но было бы из-за чего». Несколько раз, уже теряя в парах коньяка и тон и ощущение шутки, он возвращался к обещанию носить мне передачи в тюрьму, но чтоб и я ему носил, если не сяду. А к вечеру второго дня, когда по ходу чтения посадка Иннокентия становилась уже неминуемой («теряешь чувство защищённости»), да ещё после трёх стаканов старки, он очень опьянел и требовал, чтобы я «играл» с ним «в лейтенанта МГБ», именно: кричал бы на него и обвинял, а он стоял бы по струнке.

Досадным образом чтение романа переходило в начало обычного запоя А. Т., – и это я же подтолкнул, получается. Однако чувство реальной опасности росло в нём не спьяну, а от романа.

На третий день ему оставалось уже немного глав, но он начал утро с требования: «Ваш роман без водки читать нельзя!» Кончая главу «Нет, не тебя!», он дважды вытирал слёзы: «Жалко Симочку… Шла как на причастие… А я б её утешил…» Вообще в разных местах романа его восприятие было не редакторским, а самым простодушным читательским. Смеялся над Прянчиковым или размышлял за Абакумова: «А правда, что с таким Бобыниным поделаешь?» По поводу подмосковных дач и холодильников у советских писателей: «Но ведь там же и честные были писатели. В конце концов, у меня тоже была дача».

Он кончил читать, и мы пошли с ним смотреть рязанский кремль и разговаривать о романе.

– И имея такой роман, вы ещё могли ездить собирать материалы для следующего?

Я: – Обязательно должен быть перехлёст. На рубеже реки нельзя останавливаться, надо захватывать предмостный плацдарм.

Он: – Верно. А то кончишь, отдохнёшь, сядешь за следующий, а – хрена! не идёт!

Твардовский хвалил роман с разных сторон и в усиленных выражениях. Там были суждения художника, очень лестные мне. «Энергия изложения от Достоевского… Крепкая композиция, настоящий роман… Великий роман… Нет лишних страниц и даже строк… Хороша ирония в автопортрете, при самолюбовании себя написать нельзя… Вы опираетесь только на самых главных (то есть классиков), да и то за них не цепляетесь, а своим путём… Такой роман – целый мир, 40–70 человек, целиком уходишь в их жизнь, и что за люди!..» Хвалил краткие, без размазанности, описания природы и погоды. Но были и суждения официального редактора тоже: «Внутренний оптимизм… Отстаивает нравственные устои», и главное: «Написан с партийных позиций (!)… ведь в нём не осуждается Октябрьская революция… А в положении арестанта к этому можно было прийти».

Быстрый переход