И тут же младшего редактора прозы, уже по окончании рабочего времени, погнал собственными ножками отнести пакет с рассказом в «Правду». (Во всех остальных редакциях даже курьеры ездили на «волгах».)
Качели! Весь следующий день мой рассказ шёл по «Правде», возвышаясь от стола к столу. Я знал, где поставил там антикитайскую мину, и на неё-то больше всего рассчитывал. (Антикитайскую-то мину я рассчитал, а не заметил, что рассказом своим закладываю куликовского Захара. Говорят, опозоренная такой фигурой, Фурцева распорядилась уволить Смотрителя Поля. Так и всегда: в сумрачной столице идут политические бои, а у дальних мужиков головы летят.) А они, может быть, и не заметили её (или она им нужна не была?), а заметили только слово «монголы». И объяснил мне Абалкин по телефону: сложилось мнение (а выраженьице-то сложилось!), что печатание «Захара» именно в «Правде» было бы международно истолковано «как изменение нашей политики относительно Азии. А с Монголией у Советского Союза сложились особенные отношения. В журнале, конечно, можно печатать, а у нас – нет».
Вот в это я поверил: что они так думают, что таков их потолок. А в «Новом мире» все рассмеялись, сказали, что это – ход, отговорка.
В тот день мне впервые показалось, что благодаря своим частым и долгим выходам из строя А. Т. начинает терять прочность руководства в журнале: журнал не может же замирать и мертветь на две-три недели, как его Главный! За день до того члены редакции выспорили против А. Т. своё мнение о рассказах В. Некрасова (печатать), вчера смело оперировали с моим рассказом, а сегодня даже не дали ему «Захара» читать, потому что экземпляр – один и что-то надо с ним делать дальше. Твардовский сидел растерянно и посторонне.
Мы поздоровались холодно. Дементьев уже изложил ему мои вчерашние объяснения и мои претензии к «Новому миру» – дико-неожиданные для А. Т., ибо не мыслил он претензий от телёнка к корове. Я не собирался перекоряться с А. Т. при членах редакции, но получилось именно так, и потом их ещё прибавилось на шум. Да и совсем не упрекать Твардовского я хотел (за отклонение стольких уже моих рукописей; за отказ сохранить уцелевший экземпляр романа; за отказ напечатать мою защиту против клеветы), – я только хотел показать, что на каком-то пределе кончаются же мои обязательства. Однако А. Т. уже был напряжён отражать все мои доводы сподряд, он стал тут же запальчиво меня прерывать, я – его, и разговор наш принял характер хаотический и взаимнообидный. Ему была обидна моя неблагодарность, мне – туповатая эта опека, не обоснованная превосходством жизненного взгляда.
Всю осень настрекал он меня упрёками, и сейчас не только не отступился от них, но снова и снова нажигал:
– как я мог, не посоветовавшись с ним, отнести хранить свои вещи к «тому антропософу»;
– как я смел рядом со «святым» «Иваном Денисовичем» и т. д. (мне всякое упоминание об этом провале 11 сентября, о том, что, где и как я у Теуша держал на свою беду, – был мой нарыв постоянный, горло сжимающий нарыв, – а он вередил наутык);
– и как мог я не послушаться и взять роман из редакции;
– и как мог я подсунуть «Крохотки» «Семье и школе»;
– и опять же, крайне важно: как я мог писать жалобы четырём секретарям ЦК, а не одному Петру Нилычу?? (Раздавался железный скрежет истории, а он всё видел иерархию письменных столов!);
– и опять-таки: зачем бороду отрастил? не для того ли…?
Но в повторном этом ряду звучали и новые упрёки, как стон:
– я вас открыл!!
– небось, когда роман отняли, – ко мне первому приехал! я его успокоил, приютил и согрел!
И слушала всё это редакция!
И наконец, по свежим следам:
– как я мог идти «ручку целовать» Алексееву, которого потрошат в очередном «Новом мире»?
Я мог бы больно ему отвечать. |