Деисты признавали, что упорядоченность и предсказуемость вселенной свидетельствуют о разумном творце, хотя и не указывают на его участие в людских делах. Для своего времени такой компромисс был и логичен, и рационален. Особую популярность он имел среди таких интеллектуалов Филадельфии и Виргинии, как Бенджамин Франклин и Томас Джефферсон. Они сумели воспользоваться кризисной ситуацией и закрепить ценности эпохи Просвещения в самых первых законах Соединенных Штатов Америки.
Как замечательно сказал святой Павел, младенцу свойственно по-младенчески говорить и по-младенчески мыслить. Но взрослому подобает оставить младенческое. Нельзя сказать с точностью, в какой момент ученые мужи бросили гадать, что вероятнее — мгновенное сотворение мира или долгая извилистая эволюция. Нельзя сказать, когда именно они перестали идти на «деистские» компромиссы. Понемногу взрослеть человечество принялось на рубеже XVIII и XIX столетий. (Чарлз Дарвин родился в 1809 году в один день с Авраамом Линкольном, и совершенно очевидно, кто из них больший «освободитель».) Но если мы, подражая глупому архиепископу Ашшеру, попытаемся назвать день, когда мировоззренческая рулетка раз и навсегда перестала вертеться, то стоит, пожалуй, вспомнить визит Пьера-Симона Лапласа к Наполеону Бонапарту.
Лаплас (1749–1827), блестящий французский ученый, продолжил дело Ньютона. При помощи математических вычислений он доказал, что движение планет Солнечной системы есть систематическое вращение тел в безвоздушном пространстве. Затем, занявшись звездами и туманностями, он выдвинул идею гравитационного коллапса и схлопывания звезд — того, что мы легкомысленно зовем «черной дырой». Все это он изложил в пятитомном труде под названием «Небесная механика». Как и многие современники, он интересовался механическими планетариями, позволявшими впервые увидеть Солнечную систему со стороны. Мы привыкли к таким моделям, но тогда они были настоящим прорывом, и император пожелал встретиться с Лапласом, чтобы получить от него набор книг или (здесь источники расходятся) механический планетарий. Я подозреваю, что могильщика Французской революции скорее интересовала механическая игрушка, а не книги: он жил в вечной спешке и уже заставил Церковь благословить его диктатуру венчанием на царство. Как бы то ни было, верный своей капризной натуре, а также императорскому сану, он спросил, почему в вычислениях Лапласа не фигурирует бог. И получил ответ — холодный, высокомерный и продуманный:
«Je n'ai pas besoin de cette hypothese».
Лапласу прочили звание маркиза, и он, пожалуй, мог бы выразиться поскромнее:
«Все сходится и так, Ваше Величество».
Однако он просто сказал, что ему не нужна эта гипотеза.
И нам тоже. Упадок и дискредитация религии начались не с драматического жеста, вроде напыщенного заявления Ницше, что бог умер. Ни знать, ни предполагать, что бог когда-то жил, Ницше не мог — так же, как не могут знать божьей воли священник с колдуном. Крах религии назревает постепенно и становится явным, как только она перестает быть обязательной, как только превращается лишь в одно из возможных учений. Никогда не следует забывать, что на протяжении почти всей человеческой истории такого «выбора» просто не было. Всегда оставались сомневающиеся — мы знаем о них из многочисленных фрагментов их обугленных, истлевших записок и признаний. Но участь Сократа, приговоренного к смерти за распространение вредного скептицизма, служила предостережением остальным. Более того, на протяжении тысячелетий миллиарды людей попросту не задавались подобными вопросами. Гаитянские почитатели Барона Субботы обладали такой же монопольной властью и поддерживали ее таким же грубым принуждением, что и приверженцы Жана Кальвина в Женеве или Массачусетсе. Эти примеры я выбрал потому, что они принадлежат истории человечества. Теперь многие религии встречают нас подобострастными улыбочками и распростертыми объятиями, как сладкоречивые торговцы на базаре. |