Изменить размер шрифта - +

— Нет, — отвечала она. — Париж мне дорог как священный город искусств, столица великих умов, где только и могут быть окончательно и несомненно коронованы славой артисты и мыслители. Ведь Париж создает имена и репутации. Никто не вправе быть уверенным в себе, пока Франция не произнесла своего суждения о нем. И вот однажды, усомнившись в своем вдохновении и власти своего искусства, я ощутила непреодолимую потребность явиться сюда, чтобы спросить этого верховного судию, чего я на самом деле стою. Верно и то, что лорд Драммонд умолял меня отправиться с ним в Париж. Я надеялась, что смогу здесь петь, хотя лорд Драммонд — ты знаешь, как он ревнив в том, что касается моего пения — заранее объявил, что будет препятствовать этому. Я попыталась, не сказав ему об этом, получить ангажемент в Итальянской опере. Но он это, похоже, предвидел. Напрасно я шла на все мыслимые уступки, готовая петь чуть ли не бесплатно, — мне отказывали, приводя любые доводы: что все ангажементы уже разобраны, что они опасаются, как бы я не составила конкуренцию их модным дивам… В общем, двери театра были передо мной закрыты. Что ж! Вернусь туда, где они открыты для меня, потому что, видишь ли, Гамба, мне необходимо петь.

— Как для меня — прыгать! О, уж это-то я понимаю! — вскричал Гамба. — Да, да, еще бы! Сила глотки или сила ног — какая разница? Но видеть кругом разинутые рты, слышать рукоплескания, вызывать восторг — вот это жизнь!

— Нет, — возразила Олимпия, с глубокой печалью покачав своей прекрасной головой. — Нет, не то. Если я люблю пение, божественные мелодии, творения великих музыкантов и эту возвышенную отраду, которую нам дарит искусство, то не ради криков «браво», не во имя славы и почета, а ради себя самой, тех чувств, которые я испытываю и которыми делюсь с другими, во имя возможности выплеснуть то, что мучительно переполняет мое сердце. Во мне живет нечто такое, что, как мне кажется, просто задушит меня, если не излить его в пении. Я не затем пою, чтобы мне аплодировали, братец, а чтобы жить.

— Ладно, не важно, — сказал Гамба. — Ты задумала покинуть Париж?

— Да.

— И возвратиться в Италию?

— Да.

— Скоро?

— Самое позднее через две недели.

— Так это правда? Ты говоришь это не для того, чтобы обмануть твоего бедного Зорзи?

— Я тебе обещаю.

В комнате было два золоченых кресла, прислоненных друг к другу спинками. Ни слова не ответив, Гамба вдруг запрокинулся навзничь, в падении пришелся позвоночником на эту двойную спинку и, проделав немыслимый кульбит, очутился по другую сторону кресел, прямой, как свеча, с плотно сдвинутыми ногами.

Такова уж была его манера выражать радость.

Олимпия испуганно вскрикнула.

— Несчастный, — простонала она, уже улыбаясь, — ты кончишь тем, что сломаешь себе шею. Не говоря о том, что мою мебель ты уже начал ломать.

— Ах! Ты меня оскорбляешь! — возмутился Гамба, задетый в своем самолюбии искусного акробата.

И словно бы затем, чтобы отомстить за столь обидные опасения, он вспрыгнул на канапе, перескочил на сундук, а оттуда стал взбираться на что-то вроде огромного деревянного с позолотой канделябра, на котором стояла громадная японская ваза. На нее-то он и перебрался и принялся раскачиваться там, чудом удерживая равновесие.

— Да спустись же, я тебя прошу! — в ужасе воскликнула Олимпия.

— Будь покойна, — отвечал он, — это я торжественно отмечаю наше славное возвращение в Италию.

Надув щеки, он стал голосом изображать звук трубы, а руками имитировать движения трубача, потом громко запел:

— Тара-ра! Тара-ра! Тара-ра!

Внезапно пение застряло у него в глотке, и Олимпия с удивлением заметила, как он побледнел и мгновенно приобрел самый жалкий вид.

Быстрый переход