«Убить всегда можно», — говорит закон человеческий вместе с природой. Не убьешь — не проживешь. Сказать живущему: не убий — так же трудно, как сказать умершему: воскресни. Победить насилие — значит победить смерть.
Только смертью смерть победивший, воскресший и воскрешающий может сказать: не убий; — может упразднить насилие в свободе, царство от мира сего в Царстве Божием, государство в церкви.
Вопрос о чуде — вопрос о церкви. Церковь — или ничто, «гнусный обман жрецов», или непрестанное, очевидное, всемирно-историческое чудо, ибо церковь совершается Таинством, а Таинство — чудом. Отношение насилия к свободе, необходимости к чуду, есть отношение государства к церкви.
Но вопросы эти уже за пределами «Коня бледного». Он только подходит к ним и через них — к нам, потому что мы — воплощенный вопрос о церкви.
Достоевский все это предвидел. Но лишь предвидел, а не испытал. Испугался и спрятался. В религиозном вопросе о насилии между Достоевским и «Конем бледным» — такая же разница, как между химической формулой взрыва и взрывом. Тот сказал, этот сделал.
V
Жорж погибает, потому что убил? Нет, скорее наоборот: убивает, потому что погиб.
Почти тотчас после убийства губернатора убивает он мужа своей любовницы.
Глубочайший замысел книги, хотя слишком слабо намеченный, — параллелизм этих двух убийств, параллелизм пола и общественности — двух сообщающихся сосудов, в которых жидкость стремится к одному уровню. Быть в роде — значит быть в государстве. Начало родовое, безличное — начало государственное. Любить женщину без ревности, без насилия над личностью — такое же чудо, как любить родину без революционного или государственного насилия. Между браком и блудом нет границы вне церкви — вне чуда. Прелюбодеяние — половое убийство.
Любить — убить. «Убить всегда можно», — говорит он. «Любить всегда можно», — говорит она. «Зачем ты так говоришь: то можно, то нельзя?.. В счастье нет греха… Почему я должна любить одного?.. Зачем выбирать?»
Она повторяет его же слова, и ему ответить нечего. «В моем желании — мое право. Я так хочу», — не ответ. «Ты для себя лишь хочешь воли», — могла бы она возразить, как Земфира. Одно и то же смердяковское: «все позволено», — у нее в поле, у него — в общественности. Один уровень в двух сообщающихся сосудах.
Когда он думает о сопернике, ему кажется, что он думает не о нем, а о той, кого уже нет: «Мне кажется, что губернатор все еще жив».
Два убийства — одно.
«До сих пор я имел оправдание: я убиваю во имя идеи, во имя дела. Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто судит меня? Кто оправдывает?.. Нету грани, нет различия. Почему для идеи убить — хорошо, для отечества — нужно, а для себя — невозможно? Кто мне ответит?»
В обоих убийствах — самый обыкновенный убийца, разбойник. «Мой разбойничий выстрел выжег любовь» — любовь не только к женщине, но и к родине. Хуже, чем разбойник, — палач: «я — мастер красного цеха; я опять займусь ремеслом; буду жить смертью».
«Мы — нищие духом, — говорит Ваня. — Чем, милый, мы живем? Голой ненавистью живем… Душим, режем, жжем. И нас душат, вешают, жгут. Во имя чего?»
Да, во имя чего? «Я не хочу быть рабом. Я не хочу, чтобы были рабы». Но если последний ответ на все вопросы: «В моем желании — мое право; я так хочу и так делаю», — то свобода одного, произвол одного — рабство всех: «Ты для себя лишь хочешь воли». |