е. о самом бытии государственном, неосторожное прикосновение к тому Соломонову перстню, в котором заключен грознейший из демонов бунта. Тысячи насилий, тысячи убийств невиннее перед лицом государства, чем этот вопрос, произнесенный шепотом. «Только не прикасайтесь к этому, не будите этого, не ворошите, — тут место заклятое, проходите мимо. Circulez, messieurs, circulez!» — как французские сержанты, — «честью просят» нас все государственники и все революционеры.
Во всякой революции наступает такая решительная минута, когда кому-то кого-то надо расстрелять, и притом непременно с легким сердцем, как охотник подстреливает куропатку. А если возникает малейшее сомнение, то все к черту летит — революция не удалась.
Вопрос о насилии, метафизический, нравственный, личный, общественный, возникал во всех революциях. Но ни в одной не обнажалось его значение религиозное с такой неотразимой ясностью, с такою режущей остротой, как в русском освобождении. И это вовсе не потому, что мы избранники. А просто времена уже не те. Наступило лето — побелели жатвы. Можно, конечно, и теперь, после «Войны и мира», «Преступления и наказания», стрелять в людей, как в куропаток, — но уже нет-нет, да и заскребут на сердце кошки. Соломонов перстень разбит — не спаяешь; вырвался из него демон. Вот, кажется, главная причина того, что русское освобождение не удалось.
Не так уж мы, в самом деле, бездарны; не боги горшки обжигают. Если бы мы шли определенно и сознательно от одного государственного порядка к другому, от известного к неизвестному, то, по всей вероятности, давно уже были бы у пристани. Но мы отплыли от всех берегов и пустились в открытое море, в поисках града Божьего. Немудрено, что потерпели крушение.
Здравый смысл мог бы посмеяться над нами: ловили журавля в небе и выпустили синицу из рук; захотели «того, чего не бывает на свете», и получили шиш.
Но последний суд над всемирной историей не всегда принадлежит здравому смыслу. И не ему — лучший, потому что последний, смех.
Кто знает, может быть, величие русского освобождения заключается именно в том, что оно не удалось, как почти никогда не удается чрезмерное; но чрезмерное сегодня — завтрашняя мера всех вещей. Может быть, величие русского освобождения в том, что не променяло оно своего первородства на чечевичную похлебку.
В древней антологии есть надгробная надпись: «Потерпевший крушение на этом берегу мореплаватель говорит тебе: подними паруса; ветер, погубивший нас, умчал в море стаю кораблей».
Не должны ли мы сказать освобождению грядущему: подними паруса.
IV
«Убить всегда можно» — ответ на вопрос: «если любишь, можно тогда убить или нельзя?»
Спрашивает об этом террориста Жоржа его противоположный двойник, террорист Ваня. Жорж и Ваня — два воплощения одного духа, две стороны одного лица, — как бы Иван Карамазов и Алеша русской революции. В их противоположности, в их соединении — будущее.
«— Убить всегда можно.
— Нет, не всегда. Нет, убить — тяжкий грех. Но вспомни: нет больше той любви, как если за други свои положить душу свою. Не жизнь, а душу. Пойми: нужно крестную муку принять; нужно из любви, для любви на все решиться. Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве ведь не помолишься. Убьешь, а молиться не станешь… И ведь знаю: мало во мне любви, тяжел мне мой крест… Как прольешь кровь? Как нарушишь закон? А проливаем и нарушаем… Верую во Христа, верую. Но я не с ним. Недостоин быть с ним, ибо в грязи и крови.
— Так не убий. Уйди.
— Как можешь ты это сказать? Как смеешь? Вот, душа моя скорбит смертельно. |