Но я не с ним. Недостоин быть с ним, ибо в грязи и крови.
— Так не убий. Уйди.
— Как можешь ты это сказать? Как смеешь? Вот, душа моя скорбит смертельно. Но я не могу не идти, ибо я люблю. Если крест тяжел, — возьми его. Если грех велик, — прими его. А Господь пожалеет тебя и простит. — И простит, — повторяет он шепотом».
И, когда уже идет на убийство, вопрос этот возвращается, повторяется, как однообразный напев.
«— Ну, Жоржик, прощай. Навсегда прощай. И будь счастлив.
— Ваня, а не убий!?
— Нет, Жоржик, нет.
— Это ты говоришь?
— Да, я говорю. Чтобы потом не убивали. Чтобы потом люди по-Божьи жили, чтобы любовь освящала мир.
— Это кощунство, Ваня.
— Знаю. А не убий?..»
«Не убий», противопоставленное как последнее «нет» закона последнему «да» любви — разве не кощунство?
«Я исполнил мой долг, — пишет он из тюрьмы перед казнью. — Жду суда и спокойно встречу приговор. Может быть, тебе странно, что я говорил о любви и решился убить, т. е. совершил тягчайший грех против людей и Бога. Я не мог. Будь во мне чистая и невинная вера учеников, было бы, конечно, не то. Я верю: не мечом, а любовью спасется мир, как любовью он и устроится. Но я не знал в себе силы жить во имя любви и понял, что могу и должен во имя ее умереть».
Умереть — убить. Убить другого — самому умереть вечной смертью, положить не жизнь, а душу свою за любовь.
«У меня нет раскаянья, нет и радости от совершенного мною. Кровь мучит меня, и я знаю: смерть не есть еще искупление. Но знаю также: „Аз есмь Истина, и Путь, и Живот“. — Люди будут судить меня. — Кроме их суда будет, я верю, суд Божий. Мой грех безмерно велик, но и милосердие Христово не имеет границ».
Жорж, читая это письмо, счастлив, как будто знает, что Ваня спасен, — и его, Жоржа, еще не любящего, не верующего, своей любовью и верой спасет…
«Светлым праздником, торжественным воскресением звучат пророческие слова: „От престола раздался громкий голос, говорящий: совершилось“».
«Я счастлив: да, совершилось».
Кощунство, — скажут люди, религиозно оправдывающие противоположное государственное насилье. Что в их устах само слово о кощунстве — кощунство, — в этом нет сомнения. Но ведь не только им, а и Ване «убий» и «не убий» кажутся двумя равными кощунствами.
В чем же дело? Откуда этот вопрос? И почему у обеих сторон одинаковое забвение всемирной истории? Вот уже почти два тысячелетия, как люди только и делают, что убивают во имя Христа, и видят в этом не кощунство, а святость. Свят Сергий Радонежский, благословляющий воинов; свят Александр Невский, растопивший лед кровью; почти свят Суворов, при взятии Праги наваливший груды на груды человеческих тел. И мы, грешные, до сих пор чувствуем, что эти святые были святы, — иначе, нет у нас родины, нет прошлого, нет будущего. — А никому из них в голову не приходило спрашивать: можно ли воевать-убивать во имя Христа? Еще бы нельзя, когда свято. Но вот люди без роду, без племени, сегодняшние убийцы, завтрашние висельники спрашивают о кощунстве там, где святые не спрашивали; видят предел святости там, где святые не видели. Не когда и за что, не кому и кого можно, — а можно ли вообще когда бы, за что бы, кому бы и кого бы то ни было убивать во имя Христа, — спрашивает Ваня.
И единственные два ответа — государственно-революционное «убий», «разрешение крови по совести» и мнимо-христианское, подлинно-буддийское, толстовское, духоборческое «не убий», «непротивление злу насилием» — одинаково плоски, нерелигиозны, кощунственны. |