В углу стояла позолоченная арфа, иногда Вандерпут садился рядом с ней и с вдохновенным видом рассеянно проходился пальцами по струнам. На всех креслах, столах, этажерках и прямо на полу громоздились коробки, ящики, пакеты; все вперемешку: лекарства с фруктовыми соками, овсянкой и жевательной резинкой. Парадные комнаты располагались цепочкой друг за другом, и если открыть все двери, получалось очень красиво: пурпур, золото, розовый мрамор, зеленая парча, люстры, свисающие с потолков… и посреди всего этого гордо расхаживал Вандерпут, заложив руки за спину, с окурком во рту, довольно поглядывая на залежи пачек, коробок и банок, — ни дать ни взять король черного рынка, устраивающий смотр своим полкам. Мне он рассказал, что мебель и безделушки, которые находятся в квартире, стоят больших денег, а когда я спросил, почему же он не продаст их, как все остальное, он возмутился и сказал, что квартира, мебель и все прочее принадлежат одному патриоту, герою Сопротивления, его депортировали, но со дня на день он может вернуться, «и как же я ему в глаза посмотрю!». Нет, так поступить не позволяет совесть, тут Вандерпут с сожалением вздохнул, к тому же продать такую мебель нелегко — это привлекло бы внимание. Хозяйство вела Жозетта; по утрам ей приходила помогать почти слепая женщина, она же готовила еду на весь день. Жозетта вставала поздно. По дому она ходила всегда полуголая, что-то напевала своим хриплым голосом, вела себя так, словно меня тут вовсе не было, однако каждый раз, проходя мимо, окруженная парфюмерным облаком, не упускала случая меня задеть, «легонько дунуть», как она сама говорила. Я старался не смотреть на нее, но при каждой такой встрече у меня сжималось горло и начинало колотиться сердце; Жозетта прекрасно понимала, что со мной творится, я видел это и еще больше злился на себя; в конце концов я уж и высунуться из своей комнаты не решался. Тогда она сама стала ко мне являться, отчаянно накрашенная, в какой-то хламиде вроде кимоно с узорами из драконов, пагод и рисовых плантаций. Спрашивала, не хочу ли я есть и пить, не скучаю ли, говорила, что будет мне мамочкой и что пусть я ее позову, если вдруг захвораю: краснухой там или коклюшем, или вдруг, мало ли, начнутся корчи. А потом уходила, виляя бедрами совсем не по-матерински, я же бросался открывать окно, но запах духов был стойкий, никак не выветривался и не давал мне уснуть всю ночь. За столом она тревожилась о моем аппетите, упрашивала кушать суп и квохтала надо мной, как заботливая мамаша, доводя меня до белого каления. Брат с сестрой обожали кино. Леонс всю нашу комнату увешал портретами звезд экрана, он все про них знал и рассказывал так подробно, будто это его близкие знакомые.
— Это Бетти Грэйбл. Она застраховала свои ноги на миллион долларов.
— Не может быть!
— Честное слово. Такие дорогие ножки бывают только у американок.
— А у француженок они сколько стоят?
— Точно не знаю, но, сколько б ни стоили, все равно во франках, а это ерунда.
Мы любовались долларовыми ножками Бетти Грэйбл, валяясь на кровати прямо в здоровенных армейских ботинках. Леонс уныло жевал резинку.
— Все это не для нас. Чтобы добиться успеха в Голливуде, надо быть красавчиком, а у меня вон какая рожа.
И правда, подумал я, глядя на него, рожа не ахти, но возразил:
— Посмотри на Микки Руни — у него рожа не лучше твоей.
— Ну да, для комика еще туда-сюда.
Однако комическое амплуа Леонса, кажется, не привлекало.
— Понимаешь… — Он замялся. — Я бы хотел играть героев-любовников. Смешные фильмы мне не нравятся. А нравятся любовные истории. Вот бы и в жизни у меня такие были!
— И будут, — пообещал я. — Для этого не обязательно быть таким уж красивым. Лишь бы бабла хватало. |