Пить она не спешила, сжимая чарку в руке.
– То есть? – Теперь нахмурилась и Бенеда, подавшись всем телом вперёд.
– Уже сдох, тёть Беня. Погиб. Нет его больше. – Северга медленно, с натугой влила в себя хмельное, занюхала рукавом, блеснула клыками в коротком ожесточённом оскале.
– Да неужто?! – охнула костоправка, откидываясь назад. – Ох, чешуя драмаука мне в рот... Огорошила ты меня, дорогуша, огорчила вестью... Непутёвый был тоже, а всё-таки племяш мой родной. Жалко засранца. – И Бенеда провела рукой по потемневшему, вытянувшемуся от хмеля и сокрушения лицу. – Как же это вышло-то?
– Неважно уж теперь. – Северга снова оскалилась, словно у неё занемело лицо, и она пыталась его размять. – Убили его.
Они не подозревали, что Рамут слушала их разговор в тени лестницы, зажимая себе рукой рот и задыхаясь от рвущих грудь рыданий. Когда матушка с Бенедой разошлись по комнатам, девочка проскользнула к себе и бросилась на постель.
Она плакала полночи, выла в подушку и грызла наволочку клыками, пока не порвала. Выплёвывая перья, она размазывала слёзы по лицу, а в груди колоколом гудела боль. Под утро Рамут начала одолевать дрёма, и в солёном полусне ей мерещилась мужская фигура, которая склонялась над нею в сумраке. Она пыталась поймать её, но руки хватали пустоту.
Надо было вставать, а отягощённая скорбной бессонницей голова Рамут сама клонилась на порванную подушку. Грядущий день нависал неподъёмной глыбой, давил и угнетал. Нет, не подняться... Хоть ложись и умирай. Надеясь, что умывание снегом её хоть немного взбодрит, Рамут направилась во двор; в гостиной у растопленного камина уже сидела матушка – в серой атласной безрукавке и белой рубашке с шейным платком. Щегольские сапоги от парадного мундира мерцали, ловя отблески пламени. В утреннем зимнем сумраке её лицо казалось мертвенно-бледным, даже тени залегли в глазницах. Выпили они с тётушкой вчера немало, но матушка была опрятно одета и причёсана – ни одной расстёгнутой пуговицы, ни одного выбившегося из косы волоска.
– Доброе утро, матушка, – быстро поздоровалась Рамут, собираясь проскочить мимо.
Но проскочить не получилось: снова её ноги захлестнула незримая петля власти.
– Рамут, подойди, – раздался строгий голос.
Девочка застыла перед матушкой в зимнем ожидании. Камин горел жарко, но вокруг неё словно завывала метель, а мороз щипал тело и душу.
– Посмотри на меня. – Снежно-ровный голос, а каждое слово – как точный бросок кинжала.
Взглянуть в эти глаза было всё равно что добровольно насадиться грудью на пику, но Рамут сделала это – заколола себя о стальные клинки, отшлифованные вьюгой.
– Ты плакала, – сказала Северга. – Что случилось?
– Нет, матушка, я не плакала, – быстро и глухо пробормотала Рамут, не выдержав поединка взоров и сдавшись первой.
– Я не люблю, когда мне врут. – Из снежной равнины голоса Северги грозно поднялась ледяная лапа, готовая к пощёчине. – У тебя глаза красные, будто ты несколько ночей не спала и рыдала. Говори правду, пожалуйста.
Ком дурноты разливал струи слабости из груди по всему телу. Стоять стало тяжело, но опоры не было, а глаза снова предательски затянуло влажной солёной болью.
– Вчера я услышала голоса и проснулась... Вы с тётушкой разговаривали... Ты сказала, что мой батюшка умер. Что его... убили.
Слова вырывались из груди тугими сгустками крови, слабые ноги уже не держали Рамут, и она зашаталась. Матушка видела каждое её движение, ловила каждое слово: неистовая сталь её глаз жадно впитывала душу Рамут.
Жужжащая пелена медленно сползла. Каким-то образом девочка очутилась в кресле: видно, матушка усадила её на своё место, а сама теперь стояла рядом, заложив руки за спину. |