Каждый храбрец должен умирать под аплодисменты зрителей. Дайте англичанину четыре дюйма на рисковой странице по эту сторону свистка — и он умрет счастливым, но не таков O’Флаэрти!
Но мысли Клэя был далеко. В полубреду ему мерещилась Элинор. Неделю спустя после их расставания в Рочестере он не мог думать ни о чем другом, и новое знание открывалось ему во всей многогранности. Внезапно он все понял об отношениях Дика и Элинор, они должны были пожениться во что бы то ни стало. И конечно, он написал Элинор из Парижа, прося ее выйти за него замуж, как только он вернется, и буквально вчера получил очень короткий, очень дружеский и очень определенный отказ. И этого он совершенно не мог понять.
Потом он вспомнил свою сестру — слова Элинор все еще звенели у него в голове: «Они либо надели брюки и стали целыми днями водить машины, либо принялись ярко краситься и танцевать с офицерами ночи напролет». Он был совершенно уверен, что его сестра по-прежнему все еще, так сказать, целомудренна. До чего глупым кажется это слово — «целомудрие», и как странно употреблять его в отношении собственной сестры. Клара всегда была такой пронзительно хорошей девочкой. В четырнадцать она побывала в Бостоне и привезла оттуда на память открытку с портретом Луизы Мэй Олкотт, с тех пор висевшую у нее над кроватью. Его любимой забавой было подменить этот портрет изображением какой-нибудь ошеломительной субретки в чулках, вырванным из бульварного журнала. Что ж, и Клара, и Элинор, и Дик, и он сам — все были в одной лодке, независимо от их невинности или вины. Если ему все-таки суждено вернуться…
Ирландцу, видимо, стало совсем невмоготу, он торопливо заговорил:
— Сколько вы ни прикрывайте своими облезлыми покровами всякий срам, краше он не станет. Когда я напиваюсь — это просто меня черт попутал, а вы пьете, чтобы «перебеситься». Но смерть вам не замаскировать, не прикрыть — только не мою. Это чертовски серьезное дело. Меня, может, убивали за мой флаг, но умру я только за себя. Кто скажет: «Я умираю за Англию», так я тому в ответ: «С Богом сочтись, а с Англией ты уже покончил».
Он приподнялся на локте и погрозил кулаком в сторону немецких окопов.
— А все вы со своим чертовым Лютером, — прохрипел он. — Допротестовались, доразбирались по косточкам до того, что теперь я заживо горю, точно в пекле. Прошли эволюцию, как у мистера Дарвина, и тянулись в разные стороны, пока не треснули. И все теперь не-о-ся-за-е-мо, кроме вашего Бога. И честь, и отчизна, и Вестминстерское аббатство — все не-о-ся-за-е-мо, кроме Бога и вашей уверенности, что вы Его можете о-ся-зать. Бог у вас и на знаменах, и в конституции. Скоро вы сочините свою собственную библию, где Христос «перебесится», чтобы стать человеком. Вы говорите, что Он на вашей стороне. Однажды, только однажды был у Него любимый народ, да и тот приколотил Ему руки и ноги гвоздями и оставил страдать от ран на солнцепеке. — Голос его угасал. — Радуйся, Мария, благодати полная, Господь с Тобою… — Ирландец затих, содрогнулся в агонии и умер.
Прошло несколько часов. Клэйтон снова закурил, уже не пряча огонь от немецких снайперов. Опустился густой мартовский туман, и сырость пробирала до костей. Он сказал вслух:
— Проклятый туман, проклятый везунчик-ирландец! Проклятье!
И со смутным удивлением он думал о том, что вот смерть рядом, а мысли его привычно возвращаются в Англию и три лица поочередно являются ему: Клара, Дик, Элинор. Все как-то смешалось. Надо бы вернуться и закончить тот разговор. Он остановился в Рочестере, его жизнь остановилась на вокзале в Рочестере. Почему именно там — Рочестер совершенно ничего не значил. Кажется, была такая пьеса, где кто-то родился на вокзале, или про саквояж на вокзале, и его жизнь остановилась на… что там этот ирландец говорил о покровах? И Элинор тоже упоминала покров. |