Изменить размер шрифта - +
Почему именно там — Рочестер совершенно ничего не значил. Кажется, была такая пьеса, где кто-то родился на вокзале, или про саквояж на вокзале, и его жизнь остановилась на… что там этот ирландец говорил о покровах? И Элинор тоже упоминала покров. Тоже. Никаких покровов, никакой сентиментальности — только холод, мрак и смятение. Ничего-то он не знал о Боге — Бог был хорош для викариев, а потом для этих, из ИМКА. Бог. Этот Бог вечно носил рубашки с короткими рукавами и стоптанные оксфорды — но он не был Богом, он был просто человеком, говорящим о Боге с солдатами. И был еще Бог О’Флаэрти. Клэю казалось, что он давно его знает, просто никогда не называл его Богом — этот Бог был страхом и любовью, и не было ничего великого в том, чтобы бояться Бога, или даже в том, чтобы любить его, разве только эта любовь была тиха и почтительна. Как же много вокруг богов, а он-то всегда считал христиан монотеистами, что за язычество — иметь столько богов сразу?

Ну вот, он за три минуты разобрался бы в этом запутанном деле, и сколько добра он мог бы сделать для тех, кто до сих пор не может выпутаться.

Чертова путаница — все перепуталось, все вне игры, а судью устранили — все пытаются доказать, что, будь судья на месте, он присудил бы победу им. Надо пойти и найти этого старого судью — найти его, схватить его, схватить хорошенько… вцепиться в него… спросить его…

 

 

Последняя капля Кастальского ключа[114]

 

Все мое детство дядя Джордж был для меня личностью почти легендарной. Имя его всегда произносилось так, словно оно выделено курсивом. Его изданные опусы в заманчивых ярких обложках лежали на столе в библиотеке, но то были запретные плоды, сулившие утоление моему изголодавшемуся любопытству только по достижении мной возраста, когда уже будет пора морально разлагаться. Когда я разбил оранжевую лампу на тысячу сверкающих осколков и осколочков, то это случилось лишь потому, что я пытался добыть секретную информацию касательно недавних книжных поступлений. Всю вторую половину дня я провел в постели, и почти месяц мне не разрешали играть под столом, поскольку мать панически боялась, что я порежу артерию на ладони или на коленке завалявшимся стеклышком. Зато я получил первое представление о наружности дяди Джорджа: высокий, костлявый, со скрюченными руками. Его убеждения были вкратце изложены в рукописном посвящении, которое гласило: «Прими, мой брат, сей труд вместе с самыми горячими и тщетными надеждами на то, что он принесет тебе наслаждение, снискав твое одобрение. Джордж Ромберт». После такого невразумительного начала мой интерес к предмету поостыл, и тем бы и ограничились мои суждения об авторе, не будь он семейной притчей во языцех.

В одиннадцать лет я впервые стал невольным свидетелем более или менее внятного разговора о нем. Я ерзал на стуле, куда был посажен в качестве варварского наказания, когда принесли письмо, и я заметил, что пока отец его читал, лицо его сначала помрачнело, а потом стало грозным. Инстинкт подсказал мне, что письмо имеет отношение к дяде Джорджу, и я не ошибся.

— Что случилось, Том? Кто-то заболел? — встревожилась мать.

Вместо ответа, отец встал и протянул ей письмо, к которому прилагались какие-то газетные вырезки. Прочтя его дважды (поскольку мамино простодушное любопытство вечно подбивало ее первым делом снять пенки), она вспылила:

— А почему она пишет об этом тебе, а не мне?

Отец устало рухнул на диван и картинно вытянул длинные ноги.

— Это становится уже утомительным, не правда ли? Уже в третий раз он оказывается… увлечен… — Я навострил уши, поскольку явственно расслышал, как он пробормотал со вздохом: — Вот же дурак чертов!

— Это не просто утомительно, — начала мать, — это отвратительно.

Быстрый переход