Даже мой ближайший приятель Сашка Бесюгин не выдержал.
— Много-много! Ну и хорошо, что много, — сказал он, — пользуйся.
Даже не склонная к ироническим выпадам Галка посоветовала осторожно:
— А ты посчитай, сколько попугай живет, и сравни. По-моему, нам радоваться особенно нечего.
Мой отец — я и ему уши прожужжал — тоже оказался на стороне Гали и как бы вскользь заметил:
— Много-много, а растратишь без толку, так и не
увидишь, как пролетят...
Пожалуй, удивительнее всех отреагировал Митька Фортунатов:
— Двадцать пять тыщ, говоришь? Если по десять рублей на день кинуть... — ого-го-шеньки! — четверть мильона получается...
Потом я забыл об этих выкладках.
Жил, как, вероятно, все живут, — радовался, огорчался, скучал, торопился, тянул резину, горячился, успокаивался, надеялся, разочаровывался, ждал и догонял, вовсе даже не считая, сколько прошло, сколько осталось...
Все началось по заведенному.
С рассветом принял дежурство. Солнце всходило красное-красное, тяжело разрывая путы холодного осеннего тумана. Туман лениво стекал с взлетной полосы, задерживался у капониров, накапливался на кромке леса, будто раздумывал — уходить или возвращаться?
И уходил.
Нас с Остапенко подняли на перехват.
Но «Рама» вовремя смылась.
Мы располагали еще приличным запасом горючего, и я решил взглянуть на дорогу. Там иногда удавалось поживиться вражеской автомашиной, повозкой, погонять штабного мотоциклиста...
Но когда не везет, тогда не везет: дорога оказалась совершенно пустынной. Полоска желтого серпантина в темно-зеленом обрамлении сосняка. Зенитки почти не стреляли.
Словом, ни перехвата, ни свободной охоты, ни штурмовки не получилось. С некоторой натяжкой наш полет можно было отнести к разведывательному.
А что? Разведка прифронтовой дороги противника. Движения войск и техники не обнаружено. Зенитное прикрытие слабое.
Хотя слабое прикрытие или сильное прикрытие — понятия весьма относительные. Представим: противник высадил тысячу или даже пять тысяч снарядов и все — мимо. Как оценить прикрытие? А если тебя нашел один-единственный, шальной дурак и перебил тягу руля глубины или разворотил масляный радиатор, тогда?
Мы подходили к своему аэродрому, лететь оставалось минут двенадцать, когда у меня отказала рация. Только что дышала, посвистывала, хрипела, и сразу как выключили.
А Остапенко делал непонятные знаки: раскачивался с крыла на крыло (привлекал внимание), шарахался вправо... (Много позже я узнал: он заметил пару «самоубийц» — финские устаревшие «Бюккеры» — и тянул меня на них.)
Самое худшее, однако, произошло, когда Остапенко внезапно исчез (не выдержал, ринулся на «самоубийц»), а я вдруг почувствовал — ручка управления утратила упругость. Это было очень странное ощущение: ручка беспрепятственно ходила вперед и назад, но машина на эти отклонения никак не реагировала.
Самолет произвольно опускал нос и набирал скорость...
Тяга руля глубины... Перебита или рассоедини-лась? Так или иначе самолет становился неуправляемым. И, как назло, я не мог ничего передать на аэродром.
«Впрочем, тут рядом, — подумал я лениво и неохотно. — Придется прыгать».
Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно вывалился из кабины.
Приземлился мягко. Даже слишком мягко — с отчетливым, глубоким причмоком. Болото. Освободился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило — до дому километров сорок, ну, пятьдесят. |