Изменить размер шрифта - +
Эти её усилия прошли мимо меня. Ни обед, ни приём лекарств, ни какие-либо лечебные манипуляции не отняли у нас за всё время ни минуты времени. Мы проводили эти два часа вдвоём, вычерпывая их до конца, и никто нам не мешал.

После «Убить пересмешника» мне вдруг взбрело в голову почитать Оське стихи Джалиля, а затем — я как раз для себя начала открывать русскую классику — «Преступление и наказание» Достоевского. В школе пионервожатая возмутилась, узнав, какими книгами я пичкаю тяжело больную девочку, но во мне возникла тогда очередная сумасшедшая идея — что если Оська окунётся в чужое страдание, ей будет легче перенести своё собственное. Возможно, в этом было зерно истины, потому что Оськина мама ни разу не заикнулась о том, что мой выбор книг для её дочки странен и несколько мрачноват. Она продолжала меня впускать, и мы едва с ней обменивались приветствиями, как я неслась в комнату подруги, не обращая внимания на высовывающуюся каждый раз из ближней комнаты горбатую старуху.

Мне хотелось прочитать Оське «Братьев Карамазовых», но я понимала, что её беда необыкновенно смахивает на тихую болезнь Илюши, а себя я при этом воображала пафосным и строящим из себя чёрти что Колей Красоткиным, на которого наверняка, действительно, и походила. Параллелей мне представлялось слишком много, а события, которыми закончилась история Илюши, были весьма печальными. И «Карамазовых» мы не прочли.

Так продолжалось до Нового Года, когда в Оськиной семье случилось очередное несчастье. Мне об этом рассказала моя мама. Оказывается, ещё летом, когда мы лежали по больницам, Оськин отец, отправившийся в поход в Карельские леса с младшим сыном, сошёл от переживаний с ума и, бросив девятилетнего пацана в палатке ночью посреди леса, пустился в путь в неизвестном направлении. Через неделю его, обросшего, одичавшего и лохматого, поймали пограничники. Мальчонку спасли, отца отправили в психбольницу, дело замяли. Когда его состояние улучшилось, его отпустили домой. Мы с Оськой тогда об этом не знали. Но вот под Новый Год вновь началось обострение болезни, и мама строго-настрого запретила мне даже заикаться об этом Оське.

Когда я пришла к ней, она выглядела встревоженной. Она остановила меня, когда я достала из портфеля книгу:

— Подожди, — сказала она. — Ночью что-то ужасное случилось. Мне кажется, папа сошёл с ума.

— Да не, всё в порядке, мне бы сказали, — фальшиво-бодреньким тоном соврала я и беззаботно мотнула головой — какая, мол, ерунда, — чувствуя, однако, что поступаю подло и предательски. Но, думаю, скажи я правду, то же чувство подлости и предательства всё равно было бы во мне, возможно, оно проявилось бы даже сильнее. Я лихорадочно быстро, глотая слова, начала читать — только чтобы Оська не стала ещё что-нибудь спрашивать. А надо-то было — всего лишь поговорить по душам, успокоить. Не хватило душевного таланта. До сих пор об этом жалею. Впрочем, у Оськи этот талант был, так что скорее всего она правильно расшифровала мои (да и не только мои) жалкие попытки скрыть от неё правду.

Вскоре она ещё раз попыталась вызвать меня на откровенность:

— Кажется, я скоро умру, — сказала она однажды, даже не спрашивая, а словно бы подготавливая меня к тому, что неизбежно должно было случиться. И опять я врала, что всё будет хорошо, и что она придумывает всякие глупости. Вряд ли бы так, как я, поступил настоящий друг. Но других у Оськи не осталось.

За январём пришёл февраль. В феврале у неё был День Рождения. Ей исполнилось пятнадцать. Кто-то из взрослых подсуетился, чтобы устроить умирающей девочке настоящий праздник, и мои одноклассники, которые ни разу к ней за всё это время не наведались, пришли в гости. И две её подруги, заменившие когда-то меня, и Герка Густышкин, и Саша Радкевич. Впервые за десять месяцев наш ежедневный ритуал был нарушен: Оська сидела за столом, её тело и шею в вертикальном положении поддерживал корсет.

Быстрый переход