Изменить размер шрифта - +

 

– Да; во тьме это лучше, – отвечал старик и, послав Порохонцеву свою душевную благодарность, заперся дома с женою и наказал, чтобы его никто не беспокоил.

 

 

 

 

XXVIII

 

 

День сгас, и над городом стала ясная, лунная ночь. Туберозов все еще прощался с женою в глубокой тайне. Около дома его собралась толпа, но никто, ни любопытство, ни дружба, ни любовь не нарушали великих минут разлуки. Все, кто пришли проститься с протопопом, ждали его на улице или на крыльце.

 

И вот дверь дома растворилась, и из нее вышел совсем готовый в дорогу Туберозов. Наталья Николаевна с ним: она идет возле него, склонясь своею головой к его локтю.

 

Они оба умели успокоить друг друга и теперь не расслабляют себя ни единой слезою.

 

Ожидавший выхода протопопа народ шарахнулся вперед и загудел.

 

Туберозов поднял вверх руку и послал толпе благословение.

 

Гомон затих; шапки слетели долой, и люди стали креститься.

 

Из-за угла тихо выехала спрятанная по распоряжению городничего запряженная тройкой почтовая телега. На облучке ее, рядом с ямщиком, один жандарм, другой с кожаною сумкою на груди стоит у колеса и ожидает пассажира.

 

Туберозов сходил, приостанавливаясь почти на каждой ступеньке и раздавая благословения. Но вот и он у того же колеса, у которого ждет его жандарм. Вот он поднял ногу на ступицу, вот и взялся рукою за грядку, – жандарм подхватил его рукою под другой локоть… Туберозов отбросился, вздрогнул, и голова его заходила на шее, как у игрушечной куклы, у которой голова посажена на проволочной пружине; словно зажевал что-то не только неудобопереваримое, но даже и неудобопережевываемое.

 

– Отец Савелий! – крикнула ему, не выдержав, Наталья Николавна.

 

Протопоп оправился на телеге и оглянулся на жену.

 

Наталья Николаевна подскочила к нему, схватила его руку и прошептала:

 

– Все ничего: но только жизнь свою, жизнь свою пощади, Бога ради!

 

Протопоп молчал: ему мнилось, что жена его слышит, как в глубине его души чей-то не зависящий от него голос проговорил: “теперь жизнь уж кончилась и начинается житие”.

 

Туберозов благоговейно принял этот глагол, перекрестился на освещенный луною крест собора, и телега по манию жандарма покатила, взвилась на гору и исчезла из виду.

 

Народ постоял и начал безмолвно расходиться. Ворота и калитки запирались на засовы, и месяц, глядевший на Старый Город с высокого неба, назирал уже одну Наталью Николаевну.

 

Она не спешила под кровлю, да и что ей там было под ее осиротелой кровлей? Она сидела и плакала на том же крылечке, с которого недавно сошел ее муж, и ей теперь точно так, как ему, тайный голос шептал: что “жизнь его кончена и начинается его житие”.

 

– Как это будет? И что это будет?

 

Она ничего этого не понимает и, рыдая, бьется своею маленькой головкой о перилы сходов.

 

Нет ей ни избавляющего, ни утешающего.

 

– Или он есть?

 

– Он есть, и он долго не медлит.

 

XXIX

 

 

Перед глазами плачущей Натальи Николавны широко распахивается незапертая калитка, и в нее влезает с непокрытою курчавой головой, в коротком толстом казакине Ахилла. Он ведет за собой пару лошадей, из которых на одной громоздится большой и тяжелый вьюк.

 

Наталья Николаевна молча смотрела, как Ахилла взвел на двор своих лошадей, сбросил на землю вьюк и, возвратившись к калитке, запер ее твердой хозяйской рукою с несомненной решимостью остаться внутри двора.

Быстрый переход