Когда дом затих тревожным сном, она вышла во двор и зашагала к лесу. Тот встретил ее настороженным шепотом. Сразу почуял могучей своей силою, что пришла она к нему одна. Матушка без сына. Матушка без наследника. Пустая, как старая бочка, крикни — и эхо разнесется в глубине бессильного чрева.
Рыхлая земля поляны приняла сверток, засыпала его, укрыла.
— Спи себе, сыночек, — шептала Аксинья, чтобы вновь не зарыдать. — Будет тебе земля перинкой, будет тебе земля пуховой. Нет тебе, сыночек, тревог да забот. И самого тебя, сыночек, нету.
А когда оторвала руки от могилки, то легла рядом и долго смотрела, как мерцают звезды, как путаются они в листве, как расходится дневным теплом земля. Лес почти забрал ее, почти принял, когда тишину разорвали чьи-то шаги.
Аксинья встрепенулась, отползла к корням сосны, растущей на самой кромке поляны. И снова ей не было страшно — чего бояться? Лес кругом. Свой, могучий, прирученный. Уж он-то защитит и от зверя, и от чужака. Аксинье и надо было, что затихнуть да переждать.
— Не беги, не беги, Поляша! — Голос Батюшки заставил Аксинью вздрогнуть всем телом. — Да погоди же ты, егоза…
Заскрипели ветки, послышался звонкий смех.
— Старый-старый, — заливаясь хохотом, дразнила Полина. — Догони! Не догонишь — целовать не буду!
Аксинья вжалась в корни, если и желая чего, так раствориться в этой грязи, в этом мхе и палой хвое. Лишь бы перестать быть той, кем она была. Но каждый рождается в теле своем и со своей же дорогой, которую, хочешь или нет, а придется осилить. До конца.
Кусты затрещали совсем близко, и на поляну выскочила Полина. Худые ноги белели из-под задранного подола, который она прижимала к груди. Жар на щеках виднелся даже в ночном полумраке, лихорадочно блестели глаза. Так умеет блестеть только юность. И любовь.
— Догони! — крикнула она, оглядываясь.
Из кустов, как большой неповоротливый зверь, вывалился Батюшка.
— А вот и догнал! — выдохнул он, хватая своими лапищами хрупкие девичьи плечи.
Та вскрикнула от неожиданности и снова залилась смехом, словно серебряные колокольчики рассыпались по лесу. Батюшка вторил ей низким утробным хохотом. Они повалились в траву поляны, продолжая смеяться, но тут же перестали, стоило только мужской руке сжать нежное белое бедрышко Поляши — словно пташка небесная попала в лапы медведю.
Тут нужно было встать, выйти вперед да бросить в лицо старому дураку всю свою злобу, всю боль. Разрыть могилку, достать на свет лунный кровавый сверток, показать, как из завязи этой могла появиться жизнь — могучая, долгая, лесная. Но Аксинья осталась лежать. Слушать, как тоненько стонет под ее мужем молодая жена. Слышать, как рычит он на маленькое ушко, как хватается за копну ее волос, как дышит тяжело и жарко. Видеть, как лес кланяется им в ночи, укрывая, благословляя. Она не могла тому помешать. Отползла в сторону, отряхнулась да пошла в дом. И до зари потом лежала без сна, представляя, как изливается новой жизнью Хозяин, не зная, что под ним — свежая могила его нерожденного сына.
Вот тогда-то к Аксинье и пришел страх. Темным облаком он упал на нее, болотной жижей всосал в себя. Облепил, проник под кожу, заполнил жилы, заменил кровь, истерзал сердце. Страх, что молодая мерзавка родит для Батюшки сына. Сильного и крепкого, с ручками и ножками, а лес примет его, склонив головы сосен так же, как сегодня благословлял зачин. И это была первая волна ее неизбывного страха. С нее-то все и началось.
Много чего боялась в своей жизни Аксинья, много о чем бесслезно плакала по ночам, чтобы никто не услышал. Ни Батюшка, ни сестра, ни дети их общие, а значит ничейные. Не было в Аксинье для них слез, все они иссохли от жара неизбывного страха.
Но за сына своего единственного, оступившегося и пошедшего не туда, она не боялась. |