Самая страшная из возможных бед с ним уже случилась. Он не стал тем, кем должен был. Утерял свой путь, растратился по мелочам, отдал себя на съедение паршивой шакалице и ничего не получил взамен. Даже волк — и тот из него не вышел. Позор для рода, обида лесу — вот кем был ее сын.
Но сейчас, прорываясь через колючие заросли бузины, Аксинья была еле жива от страха. Ноги стали ватными, не держали прямо, руки потяжелели, каждая, словно пуд, тянула к земле, даже во рту пересохло, обметало губы белой кашицей.
— Лес, защити да выдюжи, — шептала Аксинья, чувствуя, как немеет с левой стороны.
Сразу вспомнился муж — безумный старик, потерявший былую силу. Его вялое, как мешок, тело. Его рассеянный взгляд, гнев, вспыхивающий костром и тут же опадающий, и слезы, и тоненькая ниточка слюны, сползающая в бороду. И заскорузлые пальцы, и лысина на макушке. И запах. Запах. Запах. Болезни, немощи, смерти.
Что, если она сейчас упадет прямо здесь, в зарослях бузины и боярышника, забьется в судорогах, обмочится, обблюется горькой слюной? Что, если страх наконец победит, но принесет за собой не упокоение, а долгую болезнь? Кто тогда будет ходить за ней, как она за мужем? Обтирать, кормить и обмывать? Говорить, успокаивать, не гнушаться ничем из того, на что способно обессиленное тело?
Старая Глаша, теряющая последние знания, как монеты из прохудившегося кармана? Белесая до пустоты Стешка, оплакивающая безумную сестру? Услужливый, но никчемный Олег, маленький Степушка, рожденный оставаться лишь тенью того, кем он мог бы стать? А может, пришлая девка, сумевшая отогнать грозу? Знающая наговоры, которых в доме не ведают. Наговоры, которые сам Батюшка из леса и приносил?
Или, может, прямо сейчас, разбитая немощью, Аксинья станет последним камушком, что ляжет на чашу весов, отдавая эти земли, осиротевшие без Батюшки, спящему на дне безмолвного озера?
— Не дождешься, проклятое! — зашипела Аксинья и ринулась вперед, прогоняя страх и немощь, убегая от мысли, что во всех этих горестях, выпавших на долю ее рода, виновата она сама.
Она. И только она.
Олеся.
Когда Стешка, ошалелая от ужаса, добежала до середины поляны, крича и плача, Леся еще не пришла в себя. Она стояла в центре круга, рассеянно поглядывая по сторонам, словно бы происходящее ее не касалось. По ногам тянуло свежим ветерком, но тучи расходились, оголяя голубые края неба. Даже солнце выглядывало из этих прорех. Не было больше хмари, и грозы не было. Но как случилось это, Олеся понять не могла.
Порезанную руку пекло, но боль не доставляла мучений. Она была очень далеко. Там же, где воспаленная рана, наполняющаяся гноем. Леся подняла ладонь, ожидая увидеть глубокий порез, мясо, может быть, даже кости, но ничего не было. Лишь розовая полоска шрама — свежего, но зажившего.
Так бывает на следующий год после беды, когда память запорашивает все плотным слоем новых воспоминаний, оставляя прошлое прошлому. Да только прошел не год, и часа еще не прошло. Под ногами у Леси валялся окровавленный серп. Ей даже показалось, что стертое временем лезвие довольно блестит на робком солнце. Напитое, умасленное, выполнившее свое предназначение, готовящееся хорошенько отдохнуть. Кровь еще алела и на запястье, куда хлынула рекой. Но сама рана сгладилась, зажила.
Леся вскинула глаза на стоящую рядом Глашу, но старуха на нее не смотрела, и окровавленная рука, застывшая в воздухе, ее не интересовала. Она подалась вперед, вся обращаясь в слух, подслеповатые глаза сощурились, ветер трепал выбившиеся из косы седые прядки. А лицо — морщинистое, не старое, но старческое, — сковало предчувствие беды.
— Матушка! — кричала Стешка, подбегая. — Там Дема! На поляне, Матушка!
Аксинья сорвалась с места, когда ветер донес до нее этот тонкий голосок. |