Ими Дема впился в твердую землю, видать, подтянуться вперед хотел, но так и остался лежать: половина тела — на защищенной от лесного зверья да не-зверья поляне, а вторая — там, во владениях топи и мора.
— Демочка! — закричала Аксинья, не узнавая истошный свой голос. — Сынок!
И рванула вперед, и упала перед ним на колени, потянулась рукой. Холодная влажная кожа его колючей щеки заставила ее взвыть еще громче.
— Сынок! — голосила она, пытаясь перевернуть отяжелевшее, мертвое тело. — Лес, помоги… Ох, горюшко мое, горе… Сыночек!
Чьи-то руки, морщинистые и желтые, подхватили Демьяна с другой стороны, перевернули его на спину. Чьи-то белые нежные ладошки принялись очищать его лицо от грязи и хвои. Но Аксинья не могла ничего разобрать. Окаменевшая страхом, пылающая горем, она выла, царапая себя по щекам, желая вырвать глаза, лишь бы не видеть мертвецкую синеву родных сыновьих губ.
Кто-то оттолкнул ее в сторону, и она упала на землю, как была, боком, словно куль с мукой. Вытоптанная трава оказалась совсем близко. Под ней ползали жучки, тащили веточки маленькие муравьишки. Целому миру, несоизмеримо меньшему, было плевать на горе, расколовшее мир большой. Если бы Аксинья могла, она сожгла бы их всех. Если бы только страх ее мог обернуться пламенем. Но она осталась лежать, осиротевшая без мужа и сына баба, пустая и полая, не ведая, что лежит на давно истлевшей могиле сына другого. Ровным счетом ничего не ведая.
Аксинья равнодушно наблюдала, как склоняется над Демьяном седая старуха, как дует ему на губы, мертвые, холодные, как с размаху бьет его по щекам, как снова дует, как шепчет что-то. А девка, зареванная белесая девка, разминает в пальцах душистую травку и вкладывает ее между зубов мертвого, бесконечно и бесповоротно мертвого Демьяна.
«Глупые бабы, он умер, не спасти его вашей ворожбой…» — сказала бы им Аксинья и зашлась бы карканьем, но не было в ней слов и вороньего смеха.
Страх накрыл ее последней волной. Столько лет она бежала от него, столько лет была на полшага впереди. Но все закончилось. Единственное ее дитя лежало в траве, мертвое и холодное. И не было сил на этой земле, способной спасти его. Спасти их всех.
— Дышит, — издалека, как через непроходимую стену воды, донеслось до Аксиньи.
Она вздрогнула, приподнялась на локте.
Глаша медленно осела на землю рядом с Демьяном, обмякла и Стешка.
— Живой, говорю. Чего голосишь? Дышит.
Первый раз за их долгую жизнь Аксинье захотелось обнять названную сестру. Прижаться к ней, погладить по худой спине, поцеловать в морщинистую щеку. Испитая до дна детьми, которые, как голышки по воде, выскальзывали из ее благого тела. Не сумевшая принести того самого ребенка, наследника, которого бы принял лес. Бедная баба, не понимающая своего несчастия. Мать, но не Матушка.
— Дышит Демочка твой, угомонись, — повторила она. — Домой бы его оттащить…
— Мы оттащим.
Аксинья обернулась так резко, что в глазах потемнело. На краю поляны стоял Олег, испуганный, но решительный.
— И чего застыл тогда? — сиплым голосом спросила она. — В дом его несите, в дом!
Поднялась на ноги, отряхнулась от сора, прислушиваясь к себе. Страх отхлынул, затаился, признавая поражение. На этот раз.
Проклятый болотник.
Олеся.
— А это что? — спрашивала Леся, доставая то одну, то другую вещицу из небольшого сундучка, примостившегося у окошка.
Мальчик щурился, качал головой, мол, надо же, какая глупая девка, очень по-взрослому откашливался и принимался отвечать.
— Киянка это, молоточек такой, стамеску приложил, киянкой ударил. |