А ведь это еще не конец.
Я снова вернулся к рыбам. После них стояло:
Я вскочил с постели и все стоял, стоял и стоял посреди комнаты. В голове у меня мелькали неясные, непонятные мысли.
Бояться я перестал, но мне вдруг стало очень грустно. Сначала я не знал почему, но потом понял, что из-за Габули и из-за Йожо. Из-за Габули потому, что она у нас еще такая маленькая. И ей могут угрожать всякие страшные вещи. А из-за Йожо потому, что он такой большой и сильный и может приказывать даже солнцу. И все это из-за нас, чтобы никакое зло не угрожало ни Габуле, ни мне, не грозило детям, цветам и животным. Мне было грустно, и я чуть не ревел. Потому что в обычной жизни Йожко вроде не так уж и любит нас, а вот в этих стихах — очень. В этих стихах он любит нас больше всего на свете.
Когда я читал эти строки, я вдруг почувствовал себя маленьким, хотя я вовсе не маленький, а для своего возраста и вовсе даже длинный. Я восхищался своим братом, потому что он не испугался охватившего мир ужаса, он прикрикнул на него так же, как однажды, когда мы брели зимой в темноте из школы и на нас напала стая одичавших собак. Я ревел от страха, и слезы замерзали на моих щеках. Но Йожо остановился и, крикнув на собак, стал швырять в темноту сначала свои галоши, а потом запустил портфелем. Когда псы поняли, что мы их не боимся, они отступили и дали нам пройти. Я и сейчас еще уверен, что это были вовсе не собаки, а самые настоящие волки. Я помню, как они скулили и выли в темноте.
Когда я читал стихи моего брата, я был таким же маленьким, как тогда зимой.
Но вместе с тем я чувствовал себя храбрым. Я сумел бы пойти против всех, кто захочет обидеть Габулю и других маленьких детей. Я знаю, почему Йожо написал, что птицы делают мир более смелым. Птицы ничего не боятся, они поют, даже когда в долине лежит густой туман, густой как молоко, и никто ничего не видит. И птицы ничего не видят. Они ведь тоже могли бы бояться, но они не боятся, а поют еще громче, чтоб придать смелости всем остальным живым существам.
И вот я стоял посреди комнаты и не понимал, как это один и тот же мальчик может быть одновременно и грустным и счастливым, испуганным малышом и храбрецом. Я совсем запутался, и мне пришлось вслух назвать себя по имени, чтобы убедиться, что этот грустный и счастливый, испуганный и храбрый мальчишка — я! Потом я громко произнес имя своего брата. Йозеф Трангош, наш Вок, — поэт.
В эту минуту я стал еще и гордым.
Но тут же поскромнел, потому что сам-то я едва могу написать две фразы в рифму, а ведь это еще не стихи.
Наконец я сдвинулся с места, схватил все Йожкины одеяла и принялся изо всех сил трясти их, чтобы у мамы не было причины вспоминать про виселицу и чтобы хоть как-то отблагодарить поэта. Я ходил по комнате и топал, чтобы внизу в кухне слышали мои шаги. Я выбивал одеяла и складывал их. Но все время меня что-то мучило. Мне уже не хотелось слышать тихий шум дождя, я не мог больше лежать, лениво развалившись на постели.
Прибежала Габулька с яблоком и сразу же сунула свой нос в черную тетрадку.
— Исчезни, Габец, — сказал я ей вежливо. — Ведь читать ты еще не умеешь, значит, нечего зря совать свой нос.
Она огрызнулась:
— Это я-то не умею? — и заглянула в книгу. — Это «э», а рядом с ним «а».
Я взглянул в тетрадь, и кусок яблока остановился у меня поперек горла. Я быстренько пробежал глазами строчки:
Я вырвал у Габки тетрадь из рук. Не хватало только, чтобы такие вещи читал пятилетний карапуз! У нашей Юли наверняка шариков не хватает. Надо же — учить такую малышню алфавиту!
— Беги скорее! Не слышишь, что ли, — начал я представление, — тебя Крампулька зовет!
К счастью, в этот момент Крампулька действительно раскудахталась во все горло. |