Оно преклонится пред вашим подвигом, оно жаждет великого акта любви, оно загорится и воскреснет на веки. Есть души, которые в ограниченности своей обвиняют весь свет. Но подавите эту душу милосердием, окажите ей любовь, и она проклянет свое дело, ибо в ней столько добрых зачатков. Душа расширится и узрит, как бог милосерд, и как люди прекрасны и справедливы. Его ужаснет, его подавит раскаяние и бесчисленный долг, предстоящий ему отселе. И не скажет он тогда: "Я сквитался", а скажет: "Я виноват пред всеми людьми и всех людей недостойнее". В слезах раскаяния и жгучего страдальческого умиления он воскликнет: "Люди лучше чем я, ибо захотели не погубить, а спасти меня!" О! вам так легко это сделать, этот акт милосердия, ибо при отсутствии всяких чуть-чуть похожих на правду улик вам слишком тяжело будет произнести: "Да, виновен". Лучше отпустить десять виновных, чем наказать одного невинного - слышите ли, слышите ли вы этот величавый голос из прошлого столетия нашей славной истории? Мне ли ничтожному напоминать вам, что русский суд есть не кара только, но и спасение человека погибшего! Пусть у других народов буква и кара, у нас же дух и смысл, спасение и возрождение погибших. И если так, если действительно такова Россия и суд ее, то - вперед Россия, и не пугайте, о не пугайте нас вашими бешеными тройками, от которых омерзительно сторонятся все народы! Не бешеная тройка, а величавая русская колесница торжественно и спокойно прибудет к цели. В ваших руках судьба моего клиента, в ваших руках и судьба нашей правды русской. Вы спасете ее, вы отстоите ее, вы докажете, что есть кому ее соблюсти, что она в хороших руках!"
XIV. МУЖИЧКИ ЗА СЕБЯ ПОСТОЯЛИ.
Так кончил Фетюкович, и разразившийся на этот раз восторг слушателей был не удержим как буря. Было уже и немыслимо сдержать его: женщины плакали, плакали и многие из мужчин. даже два сановника пролили слезы. Председатель покорился и даже помедлил звонить в колокольчик: "Посягать на такой энтузиазм значило бы посягать на святыню", как кричали потом у нас дамы. Сам оратор был искренно растроган. И вот в такую то минуту и поднялся еще раз "обменяться возражениями" наш Ипполит Кириллович. Его завидели с ненавистью: "Как? Что это? Это он-то смеет еще возражать?" залепетали дамы. Но если бы даже залепетали дамы целого мира, и в их главе сама прокурорша, супруга Ипполита Кирилловича, то и тогда бы его нельзя было удержать в это мгновение. Он был бледен, он сотрясался от волнения; первые слова, первые фразы, выговоренные им, были даже и непонятны; он задыхался, плохо выговаривал, сбивался. Впрочем скоро поправился. Но из этой второй речи его я приведу лишь несколько фраз.
"...Нас упрекают, что мы насоздавали романов. А что же у защитника как не роман на романе? Не доставало только стихов. Федор Павлович в ожидании любовницы разрывает конверт и бросает его на пол. Приводится даже, что он говорил при этом удивительном случае. Да разве это не поэма? где доказательство, что он вынул деньги, кто слышал, что он говорил? Слабоумный идиот Смердяков, преображенный в какого-то байроновского героя, мстящего обществу за свою незаконнорожденность, - разве это не поэма в байроновском вкусе? А сын, вломившийся к отцу, убивший его, но в то же время и не убивший, это уж даже и не роман, не поэма, это сфинкс, задающий загадки, которые и сам уж конечно не разрешит. Коль убил, так убил, а как же это, коли убил, так не. убил - кто поймет это? Затем возвещают нам, что наша трибуна есть трибуна истины и здравых понятий, и вот с этой трибуны "здравых понятий" раздается, с клятвою, аксиома, что называть убийство отца отцеубийством есть только один предрассудок! Но если отцеубийство есть предрассудок и если каждый ребенок будет допрашивать своего отца: "Отец, зачем я должен любить тебя?" - то чту станется с нами, чту станется с основами общества, куда денется семья? Отцеубийство, это, видите ли, только "жупел" московской купчихи. |